Учить себя самого — благородное дело, но ещё более благородное...
Учить себя самого — благородное дело, но ещё более благородное — учить других; кстати, последнее куда легче.
Учить себя самого — благородное дело, но ещё более благородное — учить других; кстати, последнее куда легче.
А затем прощалось лето
С полустанком. Снявши шапку,
Сто слепящих фотографий
Ночью снял на память гром.
Меркла кисть сирени. B это
Время он, нарвав охапку
Молний, с поля ими трафил
Озарить управский дом.
И когда по кровле зданья
Разлилась волна злорадства
И, как уголь по рисунку,
Грянул ливень всем плетнём,
Стал мигать обвал сознанья:
Вот, казалось, озарятся
Даже те углы рассудка,
Где теперь светло, как днём!
Не имей сто рублей, а имей сто друзей.
Когда мне плохо — думаю о Вас,
Когда блаженно — это тоже Вы,
Как музыка слетающей листвы,
Как поезд из тумана — в верный час.
Пусть длится этот сон всю жизнь,
Но есть одна примета сна — пройдёт,
Вы навсегда извечный оборот
На Вас, и страсти не избыть.
Я перестала Ваших писем ждать,
Но каждый день и каждый жизни миг
Вы — цель моя, трепещущий родник.
Так было, есть и вечно будет так.
Помни — самое надёжное на свете может оказаться просто миражом... Даже самое-самое знакомое и дорогое... Поэтому — никогда не стремись узнать то, без чего можно обойтись. И не держись за то, за что можно не держаться. В этом и есть залог счастья.
Только русский человек может по пьяни два часа внушать иностранцу, что мы страна придурков... и дать ему в рожу когда он согласиться.
Легко быть богатым и не кичиться этим; трудно быть бедным и не сетовать.
Мир во всех отношениях, безусловно, плох: эстетически он похож на карикатуру, интеллектуально — на сумасшедший дом, в нравственном отношении — на мошеннический притон, а в целом — на тюрьму.
Вы что, пришли навеки поселиться?
Потому что искусство поэзии требует слов,
я — один из глухих, облысевших, угрюмых послов
второсортной державы, связавшейся с этой, —
не желая насиловать собственный мозг,
сам себе подавая одежду, спускаюсь в киоск
за вечерней газетой.
Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал
в этих грустных краях, чей эпиграф — победа зеркал,
при содействии луж порождает эффект изобилья.
Даже воры крадут апельсин, амальгаму скребя.
Впрочем, чувство, с которым глядишь на себя, —
это чувство забыл я.
В этих грустных краях всё рассчитано на зиму: сны,
стены тюрем, пальто, туалеты невест — белизны
новогодней, напитки, секундные стрелки.
Воробьиные кофты и грязь по числу щелочей;
пуританские нравы. Бельё. И в руках скрипачей —
деревянные грелки.
Этот край недвижим. Представляя объём валовой
чугуна и свинца, обалделой тряхнёшь головой,
вспомнишь прежнюю власть на штыках и казачьих нагайках.
Но садятся орлы, как магнит, на железную смесь.
Даже стулья плетёные держатся здесь
на болтах и на гайках.
Только рыбы в морях знают цену свободе; но их
немота вынуждает нас как бы к созданью своих
этикеток и касс. И пространство торчит прейскурантом.
Время создано смертью. Нуждаясь в телах и вещах,
свойства тех и других оно ищет в сырых овощах.
Кочет внемлет курантам.
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,
к сожалению, трудно. Красавице платье задрав,
видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то чтобы здесь Лобачевского твёрдо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —
тут конец перспективы.
То ли карту Европы украли агенты властей,
то ль пятёрка шестых остающихся в мире частей
чересчур далека. То ли некая добрая фея
надо мной ворожит, но отсюда бежать не могу.
Сам себе наливаю кагор — не кричать же слугу —
да чешу котофея...
То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом,
то ли дёрнуть отсюдова по морю новым Христом.
Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза,
паровоз с кораблём — всё равно не сгоришь от стыда:
как и чёлн на воде, не оставит на рельсах следа
колесо паровоза.
Что же пишут в газетах в разделе «Из зала суда»?
Приговор приведён в исполненье. Взглянувши сюда,
обыватель узрит сквозь очки в оловянной оправе,
как лежит человек вниз лицом у кирпичной стены;
но не спит. Ибо брезговать кумполом сны
продырявленным вправе.
Зоркость этой эпохи корнями вплетается в те
времена, неспособные в общей своей слепоте
отличать выпадавших из люлек от выпавших люлек.
Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть.
Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть,
чтоб спросить с тебя, Рюрик.
Зоркость этих времён — это зоркость к вещам тупика.
Не по древу умом растекаться пристало пока,
но плевком по стене. И не князя будить — динозавра.
Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера.
Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора
да зелёного лавра.
Лили на землю воду —
Нету колосьев. Чудо!
Мне вчера дали свободу —
Что я с ней делать буду?!