Увеличилось не число нервных болезней и нервных больных...
Увеличилось не число нервных болезней и нервных больных, а число врачей, способных наблюдать эти болезни.
Увеличилось не число нервных болезней и нервных больных, а число врачей, способных наблюдать эти болезни.
Лучше гор могут быть только горы,
На которых ещё не бывал.
Никто не становится другом женщины, если может быть её любовником.
А вы смиряли строгую гордыню,
Пытаясь одолеть свои пути?
А вы любили так, что даже имя
Вам больно было вслух произнести?
Великие люди гибли часто от рук бездельников.
Не недели, не месяцы — годы
Расставались. И вот наконец
Холодок настоящей свободы
И седой над висками венец.
Больше нет ни измен, ни предательств,
И до света не слушаешь ты,
Как струится поток доказательств
Несравненной моей правоты.
Мы рождаемся с криком, умираем со стоном. Остаётся только жить со смехом
Лучше быть хорошим человеком, «ругающимся матом», чем тихой, воспитанной тварью.
Хозяин погладил рукою
Лохматую рыжую спину:
— Прощай, брат! Хоть жаль мне, не скрою,
Но всё же тебя я покину.
Швырнул под скамейку ошейник
И скрылся под гулким навесом,
Где пёстрый людской муравейник
Вливался в вагоны экспресса.
Собака не взвыла ни разу.
И лишь за знакомой спиною
Следили два карие глаза
С почти человечьей тоскою.
Старик у вокзального входа
Сказал: — Что? Оставлен, бедняга?
Эх, будь ты хорошей породы…
А то ведь простая дворняга!
Огонь над трубой заметался,
Взревел паровоз что есть мочи,
На месте, как бык, потоптался
И ринулся в непогодь ночи.
В вагонах, забыв передряги,
Курили, смеялись, дремали…
Тут, видно, о рыжей дворняге
Не думали, не вспоминали.
Не ведал хозяин, что где-то
По шпалам, из сил выбиваясь,
За красным мелькающим светом
Собака бежит задыхаясь!
Споткнувшись, кидается снова,
В кровь лапы о камни разбиты,
Что выпрыгнуть сердце готово
Наружу из пасти раскрытой!
Не ведал хозяин, что силы
Вдруг разом оставили тело,
И, стукнувшись лбом о перила,
Собака под мост полетела…
Труп волны снесли под коряги…
Старик! Ты не знаешь природы:
Ведь может быть тело дворняги,
А сердце — чистейшей породы!
Прекрасное не может быть познано, его необходимо чувствовать.
Концерт. На знаменитую артистку,
Что шла со сцены в славе и цветах,
Смотрела робко девушка-хористка
С безмолвным восхищением в глазах.
Актриса ей казалась неземною
С её походкой, голосом, лицом.
Не человеком — высшим божеством,
На землю к людям, посланным судьбою.
Шло божество вдоль узких коридоров,
Меж тихих костюмеров и гримёров,
И шлейф оваций гулкий, как прибой,
Незримо волочило за собой.
И девушка вздохнула: — В самом деле,
Какое счастье так блистать и петь.
Прожить вот так хотя бы две недели,
И, кажется, не жаль и умереть.
А божество в тот вешний поздний вечер
В большой квартире с бронзой и коврами
Сидело у трюмо, сутуля плечи
И глядя вдаль усталыми глазами.
Отшпилив, косу в ящик положила,
Сняла румянец ватой не спеша,
Помаду стёрла, серьги отцепила
И грустно улыбнулась: — Хороша...
Куда девались искорки во взоре,
Поблёкший рот и ниточки седин...
И это всё, как строчки в приговоре,
Подчёркнуто бороздками морщин...
Да, ей даны восторги, крики бис,
Цветы, статьи Любимая артистка,
Но вспомнилась вдруг девушка-хористка,
Что встретилась ей в сумраке кулис.
Вся тоненькая, стройная такая,
Две ямки на пылающих щеках,
Два пламени в восторженных глазах
И, как весенний ветер, молодая...
Наивная, о, как она смотрела.
Завидуя... Уж это ли секрет.
В свои семнадцать или двадцать лет
Не зная даже, чем сама владела.
Ведь ей дано по лестнице сейчас
Сбежать стрелою в сарафане ярком,
Увидеть свет таких же юных глаз
И вместе мчаться по дорожкам парка...
Ведь ей дано открыть миллион чудес,
В бассейн метнуться бронзовой ракетой,
Дано краснеть от первого букета,
Читать стихи с любимым до рассвета,
Смеясь, бежать под ливнем через лес...
Она к окну устало подошла,
Прислушалась к журчанию капели.
За то, чтоб так прожить хоть две недели,
Она бы всё, не дрогнув, отдала.