Любви женщины следует более бояться, чем ненависти мужчины...
Любви женщины следует более бояться, чем ненависти мужчины. Это — яд, тем более опасный, что он приятен.
Любви женщины следует более бояться, чем ненависти мужчины. Это — яд, тем более опасный, что он приятен.
Дано мне тело — что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?
Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.
На стёкла вечности уже легло
Моё дыхание, моё тепло.
Запечатлеется на нём узор,
Неузнаваемый с недавних пор.
Пускай мгновения стекает муть —
Узора милого не зачеркнуть.
Как мы корыстно нищим подаём,
Вымаливая — каждый о своём.
(Но при делах и моего масштаба...
самоубийство?.. нет, задушит жаба)
Легче одурачить людей, чем убедить их в том, что они одурачены.
Мир не приносит ни добра, ни зла сам по себе. Он безразличен к человеку. Всё происходящее вокруг нас — всего лишь отражение наших собственных мыслей, чувств, желаний, поступков. Мир — это большое зеркало.
Труд, который нам приятен, излечивает горе.
Я не думаю, что кто бы то ни было может прийти в восторг, когда его выкидывают из родного дома. Даже те, кто уходят сами. Но независимо от того, каким образом ты его покидаешь, дом не перестаёт быть родным. Как бы ты в нём — хорошо или плохо – ни жил. И я совершенно не понимаю, почему от меня ждут, а иные даже требуют, чтобы я мазал его ворота дёгтем. Россия — это мой дом, я прожил в нём всю свою жизнь, и всем, что имею за душой, я обязан ей и её народу. И — главное — её языку.
Коэффициент счастия в обратном содержании к достоинству.
Что в имени тебе моём?
Оно умрёт, как шум печальный
Волны, плеснувшей в берег дальний,
Как звук ночной в лесу глухом.
Оно на памятном листке
Оставит мёртвый след, подобный
Узору надписи надгробной
На непонятном языке.
Что в нём? Забытое давно
В волненьях новых и мятежных,
Твоей душе не даст оно
Воспоминаний чистых, нежных.
Но в день печали, в тишине,
Произнеси его тоскуя;
Скажи: есть память обо мне,
Есть в мире сердце, где живу я...
Воображение — это всё. Это предварительный показ предстоящих событий в жизни.
Милое, дорогое, незабвенное детство! Отчего оно, это навеки ушедшее, невозвратное время, отчего оно кажется светлее, праздничнее и богаче, чем было на самом деле?
Как только дурак похвалит нас, он уже не кажется нам так глуп.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
с берегов неизвестно каких. Да тебе и не важно.
Мыслить — значит беседовать с самим собой.
Ну, это совершенно невыносимо!
Весь как есть искусан злобой.
Злюсь не так, как могли бы вы:
как собака лицо луны гололобой —
взял бы и всё обвыл.
Нервы, должно быть...
Выйду,
погуляю.
И на улице не успокоился ни на ком я.
Какая-то прокричала про добрый вечер.
Надо ответить:
она — знакомая.
Хочу.
Чувствую —
не могу по-человечьи.
Что это за безобразие?
Сплю я, что ли?
Ощупал себя:
такой же, как был,
лицо такое же, к какому привык.
Тронул губу,
а у меня из-под губы —
клык.
Скорее закрыл лицо, как будто сморкаюсь.
Бросился к дому, шаги удвоив.
Бережно огибаю полицейский пост,
вдруг оглушительное:
«Городовой!
Хвост!»
Провёл рукой и — остолбенел!
Этого-то,
всяких клыков почище,
я не заметил в бешеном скаче:
у меня из-под пиджака
развеерился хвостище
и вьётся сзади,
большой, собачий.
Что теперь?
Один заорал, толпу растя.
Второму прибавился третий, четвёртый.
Смяли старушонку.
Она, крестясь, что-то кричала про чёрта.
И когда, ощетинив в лицо усища-веники,
толпа навалилась,
огромная,
злая,
я стал на четвереньки
и залаял:
Гав! гав! гав!