А вы и ухом не моргнули...
А вы и ухом не моргнули.
А вы и ухом не моргнули.
Всё позади: придётся обернуться!
Тот, который передвигает горы, сначала убирает маленькие камешки.
Потому что искусство поэзии требует слов,
я — один из глухих, облысевших, угрюмых послов
второсортной державы, связавшейся с этой, —
не желая насиловать собственный мозг,
сам себе подавая одежду, спускаюсь в киоск
за вечерней газетой.
Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал
в этих грустных краях, чей эпиграф — победа зеркал,
при содействии луж порождает эффект изобилья.
Даже воры крадут апельсин, амальгаму скребя.
Впрочем, чувство, с которым глядишь на себя, —
это чувство забыл я.
В этих грустных краях всё рассчитано на зиму: сны,
стены тюрем, пальто, туалеты невест — белизны
новогодней, напитки, секундные стрелки.
Воробьиные кофты и грязь по числу щелочей;
пуританские нравы. Бельё. И в руках скрипачей —
деревянные грелки.
Этот край недвижим. Представляя объём валовой
чугуна и свинца, обалделой тряхнёшь головой,
вспомнишь прежнюю власть на штыках и казачьих нагайках.
Но садятся орлы, как магнит, на железную смесь.
Даже стулья плетёные держатся здесь
на болтах и на гайках.
Только рыбы в морях знают цену свободе; но их
немота вынуждает нас как бы к созданью своих
этикеток и касс. И пространство торчит прейскурантом.
Время создано смертью. Нуждаясь в телах и вещах,
свойства тех и других оно ищет в сырых овощах.
Кочет внемлет курантам.
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,
к сожалению, трудно. Красавице платье задрав,
видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то чтобы здесь Лобачевского твёрдо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —
тут конец перспективы.
То ли карту Европы украли агенты властей,
то ль пятёрка шестых остающихся в мире частей
чересчур далека. То ли некая добрая фея
надо мной ворожит, но отсюда бежать не могу.
Сам себе наливаю кагор — не кричать же слугу —
да чешу котофея...
То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом,
то ли дёрнуть отсюдова по морю новым Христом.
Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза,
паровоз с кораблём — всё равно не сгоришь от стыда:
как и чёлн на воде, не оставит на рельсах следа
колесо паровоза.
Что же пишут в газетах в разделе «Из зала суда»?
Приговор приведён в исполненье. Взглянувши сюда,
обыватель узрит сквозь очки в оловянной оправе,
как лежит человек вниз лицом у кирпичной стены;
но не спит. Ибо брезговать кумполом сны
продырявленным вправе.
Зоркость этой эпохи корнями вплетается в те
времена, неспособные в общей своей слепоте
отличать выпадавших из люлек от выпавших люлек.
Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть.
Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть,
чтоб спросить с тебя, Рюрик.
Зоркость этих времён — это зоркость к вещам тупика.
Не по древу умом растекаться пристало пока,
но плевком по стене. И не князя будить — динозавра.
Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера.
Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора
да зелёного лавра.
Как-то раз Раневскую остановил в Доме актёра один поэт, занимающий руководящий пост в Союзе писателей.
— Здравствуйте, Фаина Георгиевна! Как ваши дела?
— Очень хорошо, что вы спросили. Хоть кому-то интересно, как я живу! Давайте отойдём в сторонку, и я вам с удовольствием обо всём расскажу.
— Нет-нет, извините, но я очень спешу. Мне, знаете ли, надо ещё на заседание...
— Но вам же интересно, как я живу! Что же вы сразу убегаете, вы послушайте. Тем более что я вас не задержу надолго, минут сорок, не больше.
Руководящий поэт начал спасаться бегством.
— Зачем же тогда спрашивать, как я живу?! — крикнула ему вслед Раневская.
От вина гибнет красота, вином сокращается молодость.
Когда ты одета хорошо, другие замечают тебя, когда плохо — твою одежду.
Мы в дальней разлуке. Сейчас между нами
Узоры созвездий и посвист ветров,
Дороги с бегущими вдаль поездами
Да скучная цепь телеграфных столбов.
Как будто бы чувствуя нашу разлуку,
Раскидистый тополь, вздохнув горячо,
К окну потянувшись, зелёную руку
По-дружески мне положил на плечо.
Душа хоть какой-нибудь весточки просит,
Мы ждём, загораемся каждой строкой.
Но вести не только в конвертах приносят,
Они к нам сквозь стены проходят порой.
Представь, что услышишь ты вести о том,
Что был я обманут в пути подлецом,
Что руку, как другу, врагу протянул,
А он меня в спину с откоса толкнул...
Всё тело в ушибах, разбита губа...
Что делать? Превратна порою судьба!
И пусть тебе станет обидно, тревожно,
Но верить ты можешь. Такое — возможно!
А если вдруг весть, как метельная мгла,
Ворвётся и скажет, словами глухими,
Что смерть недопетую песнь прервала
И чёрной каймой обвела моё имя.
Весёлые губы сомкнулись навек...
Утрата, её не понять, не измерить!
Нелепо! И всё-таки можешь поверить:
Бессмертны лишь скалы, а я — человек!
Но если услышишь, что вешней порой
За новым, за призрачным счастьем в погоне
Я сердце своё не тебе, а другой
Взволнованно вдруг протянул на ладони,
Пусть слёзы не брызнут, не дрогнут ресницы,
Колючею стужей не стиснет беда!
Не верь! Вот такого не может случиться!
Ты слышишь? Такому не быть никогда!
Милосердия, сердце моё, не ищи,
Правды в мире, где ценят вранье, — не ищи,
Нет ещё в этом мире от скорби лекарства.
Примирись — и лекарств от неё не ищи.
В тесноте, да не в обиде.
Одно из самых удивительных заблуждений — что счастье человека в том, чтобы ничего не делать.
Войти с помощью: