Когда у женщины семь пятниц на неделе, у мужчины — ни одного выходного...
Когда у женщины семь пятниц на неделе, у мужчины — ни одного выходного.
Когда у женщины семь пятниц на неделе, у мужчины — ни одного выходного.
Стоишь высоко — не гордись, стоишь низко — не гнись.
Маруська была — не считая ушей —
не кошка: краса круглолицая.
Слоны, как известно, боятся мышей,
и кошка при них — как милиция.
И вот у Маруськи звонит телефон
(а дело уж близится к полночи),
и в трубке хрипит перепуганный Слон:
— Здесь мышь… умоляю… о помощи… —
И, острые когти поглубже вобрав,
среди снегопада и мороси
Маруська к Госцирку несётся стремглав
почти на космической скорости.
Вбегает и видит: швейцар весь дрожит,
слезами глаза его застятся,
а Слон на спине на арене лежит,
хватается хоботом за сердце.
Хрипит, задыхается: — Вот он… бандит…
хватай его, киска… ты смелая… —
Действительно, мышь на арене сидит,
но мышь эта вовсе не серая.
— Хватай его, киска… чего ты глядишь… —
От страха стал Слон цвета бурого.
— Да это же, граждане, белая мышь!
Она же сотрудница Дурова.
Учёная мышка! Палата ума!
Я месяц назад или около
была на её представленье сама
и хлопала ей, а не слопала.
— Спасибо, — тут молвит в смущении Слон. —
Приятно от страха избавиться. —
К Маруське подходит, кладёт ей поклон,
Маруська в ответ улыбается.
— Что хочешь теперь ты приказывай мне! —
И вот, как владычица Индии,
вернулась Маруська домой на Слоне.
Соседки мои это видели.
Прошло много времени с этого дня,
И я бы о нём, вероятно, забыл.
но кошка Маруська живёт у меня,
и в цирк нас пускают бесплатно.
Поближе узнаешь, подальше пошлёшь.
Радость в жизни — то же самое, что масло в лампе. Как только масла становится мало, сжигается фитиль и, сжигаясь, перестаёт светить и только дымит чёрным, вонючим дымом.
Человек — это как аквариум с рыбками, который находится внутри океана. А при смерти он ломается. Он всё равно там остаётся, но у него уже нет рамок. После этого — когда неожиданно такие вещи понимаешь — становишься немного другим человеком. То есть ты уже не живой, не мёртвый, а какой-то вечный, что ли.
Нет ни дьявола, ни ада. Душа умирает раньше тела: боятся теперь нечего более!
В ту ночь мы сошли друг от друга с ума,
Светила нам только зловещая тьма,
Своё бормотали арыки,
И Азией пахли гвоздики.
И мы проходили сквозь город чужой,
Сквозь дымную песнь и полуночный зной, —
Одни под созвездием Змея,
Взглянуть друг на друга не смея.
То мог быть Стамбул или даже Багдад,
Но, увы! не Варшава, не Ленинград,
И горькое это несходство
Душило, как воздух сиротства.
И чудилось: рядом шагают века,
И в бубен незримая била рука,
И звуки, как тайные знаки,
Пред нами кружились во мраке.
Мы были с тобою в таинственной мгле,
Как будто бы шли по ничейной земле,
Но месяц алмазной фелукой
Вдруг выплыл над встречей-разлукой…
И если вернётся та ночь и к тебе
В твоей для меня непонятной судьбе,
Ты знай, что приснилась кому-то
Священная эта минута.
Лучше синица в руке, чем журавль в небе.
Дым табачный воздух выел.
Комната —
глава в крученыховском аде.
Вспомни —
за этим окном
впервые
руки твои, исступлённый, гладил.
Сегодня сидишь вот,
сердце в железе.
День ещё —
выгонишь,
может быть, изругав.
В мутной передней долго не влезет
сломанная дрожью рука в рукав.
Выбегу,
тело в улицу брошу я.
Дикий,
обезумлюсь,
отчаяньем иссеча́сь.
Не надо этого,
дорогая,
хорошая,
дай простимся сейчас.
Всё равно
любовь моя —
тяжкая гиря ведь —
висит на тебе,
куда ни бежала б.
Дай в последнем крике выреветь
горечь обиженных жалоб.
Если быка трудом уморят —
он уйдёт,
разляжется в холодных водах.
Кроме любви твоей
мне
нету моря,
а у любви твоей и плачем не вымолишь отдых.
Захочет покоя уставший слон —
царственный ляжет в опожаренном песке.
Кроме любви твоей,
мне
нету солнца,
а я и не знаю, где ты и с кем.
Если б так поэта измучила,
он
любимую на деньги б и славу выменял,
а мне
ни один не радостен звон,
кроме звона твоего любимого имени.
И в пролёт не брошусь,
и не выпью яда,
и курок не смогу над виском нажать.
Надо мною,
кроме твоего взгляда,
не властно лезвие ни одного ножа.
Завтра забудешь,
что тебя короновал,
что душу цветущую любовью выжег,
и суетных дней взметённый карнавал
растреплет страницы моих книжек...
Слов моих сухие листья ли
заставят остановиться,
жадно дыша?
Дай хоть
последней нежностью выстелить
твой уходящий шаг.
Реформы, про которые ты слышала, вовсе не что-то новое. Они идут здесь постоянно, сколько я себя помню. Их суть сводится к тому, чтобы из всех возможных вариантов будущего с большим опозданием выбрать самый пошлый. Каждый раз реформы начинаются с заявления, что рыба гниёт с головы, затем реформаторы съедают здоровое тело, а гнилая голова плывёт дальше. Поэтому всё, что было гнилого при Иване Грозном, до сих пор живо, а всё, что было здорового пять лет назад, уже сожрано.
Войти с помощью: