О главном я не умолчу — мне и на это хватит смелости...
О главном я не умолчу —
Мне и на это хватит смелости:
Да, я хочу тебя, хочу!..
Но, знаешь, меньше, чем хотелось бы.
О главном я не умолчу —
Мне и на это хватит смелости:
Да, я хочу тебя, хочу!..
Но, знаешь, меньше, чем хотелось бы.
Лучше быть хорошим человеком, «ругающимся матом», чем тихой, воспитанной тварью.
Морщины должны быть только следами прошлых улыбок.
Удовольствие доставляют: деятельность в настоящем, надежда на будущее и память о прошлом.
Невежественный человек не видит красоты розы, а цепляется за её шипы.
Двое лежат в постели после секса. Он курит, она мечтательно спрашивает:
— Слушай, а может поженимся?..
Он, выдыхая дым в потолок:
— Ой, да кому мы нужны!..
В каждом слове бездна пространства, каждое слово необъятно, как поэт.
Перед воротами Эдема
Две розы пышно расцвели,
Но роза — страстности эмблема,
А страстность — детище земли.
Одна так нежно розовеет,
Как дева, милым смущена,
Другая, пурпурная, рдеет,
Огнём любви обожжена.
А обе на Пороге Знанья...
Ужель Всевышний так судил
И тайну страстного сгоранья
К небесным тайнам приобщил?!
Самая глубокая дружба порождает самую ожесточённую вражду.
Прости! — мы не встретимся боле,
Друг другу руки не пожмём;
Прости! — твоё сердце на воле...
Но счастья не сыщет в другом.
Я знаю: с порывом страданья
Опять затрепещет оно,
Когда ты услышишь названье
Того, кто погиб так давно!
Есть звуки — значенье ничтожно,
И презрено гордой толпой —
Но их позабыть невозможно: —
Как жизнь, они слиты с душой;
Как в гробе, зарыто былое
На дне этих звуков святых;
И в мире поймут их лишь двое,
И двое лишь вздрогнут от них!
Мгновение вместе мы были,
Но вечность ничто перед ним:
Все чувства мы вдруг истощили,
Сожгли поцелуем одним;
Прости! — не жалей безрассудно,
О краткой любви не жалей: —
Расстаться казалось нам трудно;
— Но встретиться было б трудней!
Богами вам ещё даны
Златые дни, златые ночи,
И томных дев устремлены
На вас внимательные очи.
Играйте, пойте, о друзья!
Утратьте вечер скоротечный;
И вашей радости беспечной
Сквозь слёзы улыбнуся я.
Потому что искусство поэзии требует слов,
я — один из глухих, облысевших, угрюмых послов
второсортной державы, связавшейся с этой, —
не желая насиловать собственный мозг,
сам себе подавая одежду, спускаюсь в киоск
за вечерней газетой.
Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал
в этих грустных краях, чей эпиграф — победа зеркал,
при содействии луж порождает эффект изобилья.
Даже воры крадут апельсин, амальгаму скребя.
Впрочем, чувство, с которым глядишь на себя, —
это чувство забыл я.
В этих грустных краях всё рассчитано на зиму: сны,
стены тюрем, пальто, туалеты невест — белизны
новогодней, напитки, секундные стрелки.
Воробьиные кофты и грязь по числу щелочей;
пуританские нравы. Бельё. И в руках скрипачей —
деревянные грелки.
Этот край недвижим. Представляя объём валовой
чугуна и свинца, обалделой тряхнёшь головой,
вспомнишь прежнюю власть на штыках и казачьих нагайках.
Но садятся орлы, как магнит, на железную смесь.
Даже стулья плетёные держатся здесь
на болтах и на гайках.
Только рыбы в морях знают цену свободе; но их
немота вынуждает нас как бы к созданью своих
этикеток и касс. И пространство торчит прейскурантом.
Время создано смертью. Нуждаясь в телах и вещах,
свойства тех и других оно ищет в сырых овощах.
Кочет внемлет курантам.
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,
к сожалению, трудно. Красавице платье задрав,
видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то чтобы здесь Лобачевского твёрдо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —
тут конец перспективы.
То ли карту Европы украли агенты властей,
то ль пятёрка шестых остающихся в мире частей
чересчур далека. То ли некая добрая фея
надо мной ворожит, но отсюда бежать не могу.
Сам себе наливаю кагор — не кричать же слугу —
да чешу котофея...
То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом,
то ли дёрнуть отсюдова по морю новым Христом.
Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза,
паровоз с кораблём — всё равно не сгоришь от стыда:
как и чёлн на воде, не оставит на рельсах следа
колесо паровоза.
Что же пишут в газетах в разделе «Из зала суда»?
Приговор приведён в исполненье. Взглянувши сюда,
обыватель узрит сквозь очки в оловянной оправе,
как лежит человек вниз лицом у кирпичной стены;
но не спит. Ибо брезговать кумполом сны
продырявленным вправе.
Зоркость этой эпохи корнями вплетается в те
времена, неспособные в общей своей слепоте
отличать выпадавших из люлек от выпавших люлек.
Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть.
Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть,
чтоб спросить с тебя, Рюрик.
Зоркость этих времён — это зоркость к вещам тупика.
Не по древу умом растекаться пристало пока,
но плевком по стене. И не князя будить — динозавра.
Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера.
Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора
да зелёного лавра.
Ясный ум среди глупцов подобен человеку, у которого часы идут правильно, тогда как все городские часы поставлены неверно. Он один знает настоящее время, но что ему от этого? — весь город живёт по неверно поставленным часам, в том числе даже тот, кто знает, что только его часы показывают верное время.
Всегда есть что сказать, просто мы боимся реакции на эти слова.
Ни страны, ни погоста
не хочу выбирать.
На Васильевский остров
я приду умирать.
Твой фасад тёмно-синий
я впотьмах не найду.
между выцветших линий
на асфальт упаду.
И душа, неустанно
поспешая во тьму,
промелькнёт над мостами
в петроградском дыму,
и апрельская морось,
над затылком снежок,
и услышу я голос:
— До свиданья, дружок.
И увижу две жизни
далеко за рекой,
к равнодушной отчизне
прижимаясь щекой.
— словно девочки-сёстры
из непрожитых лет,
выбегая на остров,
машут мальчику вслед.
До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.
До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и не печаль бровей, —
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.