Улыбаюсь во сне — ну, а что мне ещё остаётся...
Улыбаюсь во сне — ну, а что мне ещё остаётся...
Улыбаюсь во сне — ну, а что мне ещё остаётся...
Как легко обидеть человека!
Взял и бросил фразу злее перца...
А потом порой не хватит века
Чтоб вернуть обиженное сердце...
Раззевавшись от обедни,
К Катакази еду в дом.
Что за греческие бредни,
Что за греческий содом!
Подогнув под жопу ноги,
За вареньем, средь прохлад,
Как египетские боги,
Дамы преют и молчат.
«Признаюсь пред всей Европой, —
Хромоногая кричит: —
Маврогепий толстожопый
Душу, сердце мне томит.
Муж! вотще карманы грузно
Ты набил в семье моей.
И вотще ты пятишь грузно,
Маврогений мне милей».
Здравствуй, круглая соседка!
Ты бранчива, ты скупа,
Ты неловкая кокетка,
Ты плешива, ты глупа.
Говорить с тобой нет мочи —
Всё прощаю! бог с тобой;
Ты с утра до тёмной ночи
Рада в банк играть со мной.
Вот еврейка с Тадарашкой
Пламя пышет в подлеце,
Лапу держит под рубашкой,
Рыло на её лице.
Весь от ужаса хладею:
Ах, еврейка, бог убьёт!
Если верить Моисею,
Скотоложница умрёт!
Ты наказана сегодня,
И тебя пронзил Амур,
О чувствительная сводня,
О краса молдавских дур.
Смотришь: каждая девица
Пред тобою с молодцом,
Ты ж одна, моя вдовица,
С указательным перстом.
Ты умна, велеречива,
Кишинёвская Жанлис,
Ты бела, жирна, шутлива,
Пучеокая Тарсис.
Не хочу судить я строго,
Но к тебе не льнёт душа
Так послушай, ради бога,
Будь глупа, да хороша.
Добрый день, моя юность.
Боже мой, до чего ты прекрасна.
Когда друзья становятся начальством,
Меня порой охватывает грусть.
Я, словно мать, за маленьких страшусь:
Вдруг схватят вирус спеси или чванства!
На протяженье собственного века
Сто раз я мог вести бы репортаж:
Вот славный парень, скромный, в общем, наш:
А сделали начальством, и шабаш —
Был человек, и нету человека!
Откуда что вдруг сразу и возьмётся,
Отныне всё кладётся на весы:
С одними льстив, к другим не обернётся,
Как говорит, как царственно смеётся!
Визит, банкет, приёмные часы...
И я почти физически страдаю,
Коль друг мой зла не в силах превозмочь.
Он всё дубеет, чванством обрастая,
И, видя, как он счастлив, я не знаю,
Ну чем ему, несчастному, помочь?!
И как ему, бедняге, втолковать,
Что вес его и всё его значенье
Лишь в стенах своего учрежденья,
А за дверьми его и не видать?
Ведь стоит только выйти из дверей,
Как всё его величие слетает.
Народ-то ведь совсем его не знает,
И тут он рядовой среди людей.
И это б даже к пользе. Но отныне
Ему общенье с миром не грозит:
На службе секретарша сторожит,
А в городе он катит в лимузине.
Я не люблю чинов и должностей.
И, оставаясь на земле поэтом,
Я всё равно волнуюсь за друзей,
Чтоб, став начальством, звание людей
Не растеряли вдруг по кабинетам,
А тем, кто возомнил себя Казбеком,
Я нынче тихо говорю: — Постой,
Закрой глаза и вспомни, дорогой,
Что был же ты хорошим человеком.
Звучит-то как: «хороший человек»!
Да и друзьями стоит ли швыряться?
Чины, увы, даются не навек.
И жизнь капризна, как теченье рек,
Ни от чего не надо зарекаться.
Гай Юлий Цезарь в этом понимал.
Его приказ сурово выполнялся —
Когда от сна он утром восставал:
— Ты смертен, Цезарь! — стражник восклицал,
— Ты смертен, Цезарь! — чтоб не зазнавался!
Чем не лекарство, милый, против чванства?!
А коль не хочешь, так совет прими:
В какое б ты ни выходил «начальство»,
Душой останься всё-таки с людьми!
Молчание есть аутентичная форма слова. Молчит лишь тот, кто способен что-то сказать.
Жизнь говорящего имеет больше значения, чем любая речь.
Как далеко простираются лучи крохотной свечки! Так же сияет и доброе дело в мире ненастья.
Хоть сотню проживи, хоть десять сотен лет,
Придётся всё-таки покинуть этот свет.
Будь падишахом ты иль нищим на базаре,
Цена тебе одна: для смерти санов нет.