Удивительно, как легко отказываешься от того, с чем вчера...
Удивительно, как легко отказываешься от того, с чем вчера, думалось, невозможно расстаться.
Удивительно, как легко отказываешься от того, с чем вчера, думалось, невозможно расстаться.
Нет такого дела, в котором не пригодился бы шпион.
Главное, ребята, перцем не стареть!
Не многие из нас могут вынести счастье — имеется в виду, счастье ближнего.
Правда невероятнее вымысла, поскольку вымысел должен быть похож на возможное, а правда — нет.
Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.
Наши души, не правда ль, ещё не привыкли к разлуке?
Всё друг друга зовут трепетанием блещущих крыл!
Кто-то высший развёл эти нежно-сплетённые руки,
Но о помнящих душах забыл.
Каждый вечер, зажжённый по воле волшебницы кроткой,
Каждый вечер, когда над горами и в сердце туман,
К незабывшей душе неуверенно-робкой походкой
Приближается прежний обман.
Словно ветер, что беглым порывом минувшее будит,
Ты из блещущих строчек опять улыбаешься мне.
Всё позволено, всё! Нас дневная тоска не осудит:
Ты из сна, я во сне...
Кто-то высший нас предал неназванно-сладостной муке!
(Будет много блужданий-скитаний средь снега и тьмы!)
Кто-то высший развёл эти нежно-сплетённые руки...
Не ответственны мы!
В час вечерний, в час заката
Каравеллою крылатой
Проплывает Петроград…
И горит на рдяном диске
Ангел твой на обелиске,
Словно солнца младший брат.
А у нас на утлой лодке
Только синие решётки
Перекрещенных штыков.
Где лобзавший руку дамам
Низко кланяется хамам —
Видно, жребий наш таков.
Я не трушу, я спокоен,
Я — поэт, моряк и воин,
Не поддамся палачу.
Пусть клеймит клеймом позорным —
Знаю, сгустком крови чёрным
За свободу я плачу.
Но за стих и за отвагу,
За сонеты и за шпагу —
Знаю — город гордый мой
В час вечерний, в час заката
Каравеллою крылатой
Отвезёт меня домой.
Забыть друг о друге могут только любовники, любившие недостаточно сильно, чтобы возненавидеть друг друга.
В пятьдесят лет каждый из нас имеет такое лицо, какого заслуживает.
Было жёстко и кисло, но, как сказал Пушкин, «тьмы истин нам дороже нас возвышающий обман». Я видел счастливого человека, заветная мечта которого осуществилась так очевидно, который достиг цели в жизни, получил то, что хотел, который был доволен своею судьбой, самим собой. К моим мыслям о человеческом счастье всегда почему-то примешивалось что-то грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело тяжёлое чувство, близкое к отчаянию. Я соображал: как, в сущности, много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила! Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, враньё… Между тем во всех домах и на улицах тишина, спокойствие; из пятидесяти тысяч живущих в городе ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился. Мы видим тех, которые ходят на рынок, днём едят, ночью спят, которые говорят свою чепуху, женятся, старятся, благодушно тащат на кладбище своих покойников, но мы не видим и не слышим тех, которые страдают, и то, что страшно в жизни, происходит где-то за кулисами. Всё тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло, столько-то выпито, столько-то погибло … И такой порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут своё бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно. Это общий гипноз. Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясётся беда — болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других. Но человека с молоточком нет, счастливый живёт себе, и мелкие житейские заботы волнуют его слегка, как ветер осину, — и всё обстоит благополучно.