От желчи мир изнемогает, планета печенью больна...
От желчи мир изнемогает,
Планета печенью больна:
Говно говно говном ругает,
Не вылезая из говна.
От желчи мир изнемогает,
Планета печенью больна:
Говно говно говном ругает,
Не вылезая из говна.
Всё позади: придётся обернуться!
Нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви.
Мой друг, приди сейчас! Поверь, что «завтра» нет.
И всё, что есть у нас, — сегодняшний рассвет.
А завтра — догонять, покинув этот свет,
Людей, бредущих прочь уже семь тысяч лет.
Живут лишь те, кто творит добро.
Некоторые мысли — те же молитвы. Есть мгновения, когда душа, независимо от положения тела, — на коленях.
Мышление — верх блаженства и радость жизни, доблестнейшее занятие человека.
Умеющий любить, умеет ждать.
К мужу подошла супруга:
«Дорогой мой, ты прости,
Тут девичник у подруги…
Обещала я прийти.»
Муж сказал: "Да ради Бога!
Раз нельзя тебе со мной…
Только ты не пей там много!
В полночь жду тебя домой.»
«Всё, о'кей! Приду в двенадцать!
Я тебе, родной, не лгу.
Мы там будем развлекаться.
В чисто девичьем кругу»
— День промчался, как минутка:
Ром, шампанское, ликёр,
Виски, танцы, песни, шутки
И, конечно, стриптизёр.
Было весело всем очень,
Все забыли про часы.
Лишь в четвертом часу ночи
Дружно вызвали такси.
В общем, наша героиня
Возвратилась, как в бреду,
Зарекаясь пить отныне
И с ногами не в ладу.
В темноте нащупав стену,
Спотыкаясь о ковёр,
Осознав, что непременно
С мужем будет разговор,
Но в душе тая надежду,
Что сойдет ей это с рук,
Стала скидывать одежду,
Слушая, спит ли супруг…
Звук часов раздался, сразу
Всех надежд её лишив.
Ведь всего четыре раза
Раздалось «ку-ку» в тиши.
Тихий шепот: «Вот, блин, штука!»
Плавно перешедший в мат.
Тут пришла ей мысль:
«А ну-ка, Прокукую сама!
Муж решит, сейчас двенадцать,
Значит, вовремя пришла.
И не станет разбираться,
Где была и как дела.
— Как же тяжко утром ранним!
День рабочий впереди.
Да и муж в молчанье странном
Так загадочно глядит.
Почесав свою макушку,
Он задумчиво сказал:
«Нам, наверное, кукушку
Поменять пора в часах»
«Что не так у нас с кукушкой?»,
Напряглась жена тотчас.
«Ну, а ты сама послушай,
Что творит она у нас!
По утру, часа в четыре,
Только начало светать,
Как она на всю квартиру
Громко принялась чихать.
А затем сея зараза
Принялась вдруг куковать,
Ну, сперва четыре раза,
А потом еще раз пять.
Смачно высморкала сопли,
Наступила на кота.
В темноте раздались вопли,
Кот куда-то там слетал,
Вновь «ку-ку» в тиши раздалось,
Продолжая тот отсчёт.
Но она сочла, что мало,
И кукукнула ещё.
С диким грохотом упала,
Извергая звучный мат,
И затем докуковала
Аж семнадцать раз подряд!»
Однажды во дворе на Моховой
стоял я, сжав растерзанный букетик,
сужались этажи над головой,
и дом, как увеличенный штакетник,
меня брал в окруженье (заодно —
фортификаций требующий ящик
и столик свежевыкрашенный, но
тоскующий по грохоту костяшек).
Был август, месяц ласточек и крыш,
вселяющий виденья в коридоры,
из форточек выглядывал камыш,
за стёклами краснели помидоры.
И вечер, не заглядывавший вниз,
просвечивал прозрачные волокна
и ржавый возвеличивал карниз,
смеркалось, и распахивались окна.
Был вечер, и парадное уже
как клумба потемневшая разбухло.
Тут и узрел я: в третьем этаже
маячила пластмассовая кукла.
Она была, увы, расчленена,
безжизненна, и (плачь, антибиотик)
конечности свисали из окна,
и сумерки приветствовал животик.
Малыш, рассвирепевший, словно лев,
ей ножки повыдёргивал из чресел.
Но клею, так сказать, не пожалев,
папаша её склеил и повесил
сушиться, чтоб бедняжку привести
в порядок. И отшлёпать забияку.
И не предполагал он потрясти
слонявшегося в сумерки зеваку.
Он скромен. Океаны переплыв
в одном (да это слыхано ли?) месте
(плачь, Амундсен с Папаниным), открыв
два полюса испорченности вместе.
Что стоит пребывание на льду
и самая отважная корзина
ракеты с дирижаблями — в виду
откупоренной банки казеина!
Шум оружия заглушает голос законов.