Наука наукой, но есть и приметы; я твердо приметил сызмальства...
Наука наукой, но есть и приметы;
Я твердо приметил сызмальства,
Что в годы надежды плодятся поэты,
А в пору гниенья — начальство.
Наука наукой, но есть и приметы;
Я твердо приметил сызмальства,
Что в годы надежды плодятся поэты,
А в пору гниенья — начальство.
Ну вот исчезла дрожь в руках,
Теперь — наверх!
Ну вот сорвался в пропасть страх
Навек, навек...
Для остановки нет причин —
Иду, скользя...
И в мире нет таких вершин,
Что взять нельзя!
Любите детство; поощряйте его игры, его забавы, его милый инстинкт. Кто из вас не сожалел иногда об этом возрасте, когда на губах вечно смех, а на душе всегда мир?
Две силы есть — две роковые силы,
Всю жизнь свою у них мы под рукой,
От колыбельных дней и до могилы, —
Одна есть Смерть, другая — Суд людской.
И та и тот равно неотразимы,
И безответственны и тот и та,
Пощады нет, протесты нетерпимы,
Их приговор смыкает всем уста...
Но Смерть честней — чужда лицеприятью,
Не тронута ничем, не смущена,
Смиренную иль ропщущую братью —
Своей косой равняет всех она.
Свет не таков: борьбы, разноголосья —
Ревнивый властелин — не терпит он,
Не косит сплошь, но лучшие колосья
Нередко с корнем вырывает вон.
И горе ей — увы, двойное горе, —
Той гордой силе, гордо-молодой,
Вступающей с решимостью во взоре,
С улыбкой на устах — в неравный бой.
Когда она, при роковом сознанье
Всех прав своих, с отвагой красоты,
Бестрепетно, в каком-то обаянье
Идёт сама навстречу клеветы,
Личиною чела не прикрывает,
И не даёт принизиться челу,
И с кудрей молодых, как пыль, свевает
Угрозы, брань и страстную хулу, —
Да, горе ей — и чем простосердечней,
Тем кажется виновнее она...
Таков уж свет: он там бесчеловечней,
Где человечно-искренней вина.
Личный пример — не просто лучший метод убеждения, а единственный.
Один опыт я ставлю выше, чем тысячу мнений, рождённых только воображением.
Луноликая! Чашу вина и греха
Пей сегодня — на завтра надежда плоха.
Завтра, глядя на землю, луна молодая
Не отыщет ни славы моей, ни стиха.
В пустыне чахлой и скупой,
На почве, зноем раскалённой,
Анчар, как грозный часовой,
Стоит — один во всей вселенной.
Природа жаждущих степей
Его в день гнева породила
И зелень мёртвую ветвей
И корни ядом напоила.
Яд каплет сквозь его кору,
К полудню растопясь от зною,
И застывает ввечеру
Густой прозрачною смолою.
К нему и птица не летит
И тигр нейдёт — лишь вихорь чёрный
На древо смерти набежит
И мчится прочь, уже тлетворный.
И если туча оросит,
Блуждая, лист его дремучий,
С его ветвей, уж ядовит,
Стекает дождь в песок горючий.
Но человека человек
Послал к анчару властным взглядом:
И тот послушно в путь потёк
И к утру возвратился с ядом.
В те времена убивали мух,
ящериц, птиц.
Даже белый лебяжий пух
не нарушал границ.
Потом по периметру той страны,
вившемуся угрём,
воздвигли четыре глухих стены,
дверь нанесли углём.
Главный пришёл и сказал, что снег
выпал и нужен кров.
И вскоре был совершён набег
в лес за охапкой дров.
Дом был построен. В печной трубе
пламя гудело, злясь.
Но тренье глаз о тела себе
подобных рождает грязь.
И вот пошла там гулять в пальто
без рукавов чума.
Последними те умирали, кто
сразу сошёл с ума.
Так украшает бутылку блик,
вмятина портит щит,
На тонкой ножке стоит кулик
и, глядя вперёд, молчит.
О жизни нельзя размышлять, сидя от неё в стороне. Жизнь — это то, что ты делаешь с миром, а мир делает с тобой. Типа как секс. А если ты отходишь в сторону и начинаешь про это думать, исчезает сам предмет размышлений. На месте жизни остаётся пустота. Вот поэтому все эти созерцатели, которые у стены на жопе сидят, про пустоту и говорят. У них просто жизнь иссякла — а они считают, что всё про неё поняли. Про жизнь бесполезно думать. Жизнь можно только жить.
Тот, кто указал на реальность нависающей угрозы, должен указать и путь преодоления.
Истинные единомышленники не могут надолго рассориться; когда-либо они снова сойдутся.
А юмор — это жизнь. Это состояние. Это не шутки. Это искры в глазах. Это влюбленность в собеседника и готовность рассмеяться до слёз.
Я всегда твердил, что судьба — игра.
Что зачем нам рыба, раз есть икра.
Что готический стиль победит, как школа,
как способность торчать, избежав укола.
Я сижу у окна. За окном осина.
Я любил немногих. Однако — сильно.
Я считал, что лес — только часть полена.
Что зачем вся дева, раз есть колено.
Что, устав от поднятой веком пыли,
русский глаз отдохнёт на эстонском шпиле.
Я сижу у окна. Я помыл посуду.
Я был счастлив здесь, и уже не буду.
Я писал, что в лампочке — ужас пола.
Что любовь, как акт, лишена глагола.
Что не знал Эвклид, что, сходя на конус,
вещь обретает не ноль, но Хронос.
Я сижу у окна. Вспоминаю юность.
Улыбнусь порою, порой отплюнусь.
Я сказал, что лист разрушает почку.
И что семя, упавши в дурную почву,
не даёт побега; что луг с поляной
есть пример рукоблудья, в Природе данный.
Я сижу у окна, обхватив колени,
в обществе собственной грузной тени.
Моя песня была лишена мотива,
но зато её хором не спеть. Не диво,
что в награду мне за такие речи
своих ног никто не кладёт на плечи.
Я сижу у окна в темноте; как скорый,
море гремит за волнистой шторой.
Гражданин второсортной эпохи, гордо
признаю я товаром второго сорта
свои лучшие мысли и дням грядущим
я дарю их как опыт борьбы с удушьем.
Я сижу в темноте. И она не хуже
в комнате, чем темнота снаружи.
Лишь всё человечество вместе является истинным человеком.
Восьмое марта выдумали импотенты. Как можно вспоминать о женщине один раз в году?