Когда время, годами шурша, достигает границы своей...
Когда время, годами шурша,
Достигает границы своей,
На лице проступает душа,
И лицо освещается ей.
Когда время, годами шурша,
Достигает границы своей,
На лице проступает душа,
И лицо освещается ей.
Беда вымучит, беда и выучит.
От взгляда, лепета, улыбки
в душе глубокой иногда
свет загорается незыбкий,
восходит крупная звезда.
И жить не стыдно и не больно;
мгновенье учишься ценить,
и слова одного довольно,
чтоб всё земное объяснить.
Тому, что низко и в грязи лежит,
Любовь дарует благородный вид.
Любовь глядит не взором, а душой;
Крылатый Купидон — божок слепой;
Он, впрочем, и душой не прозорлив:
Крылат, безглаз, нелепо тороплив.
Любовь — дитя; ей словно нипочём
Обманываться в выборе своём.
Вослед за тем последует другой.
Хоть, кажется, все меры вплоть до лести
уж приняты, чтоб больше той рукой
нельзя было писать на этом месте.
Как в школьные года — стирал до дыр.
Но ежедневно — слышишь голос строгий;
уже на свете есть какой-то мир,
который не боится тавтологий.
Теперь и я прижал лицо к окну.
О страхе том, что гнал меня из комнат,
недостаёт величия припомнить:
продёрнутая нить сквозь тишину.
Звонки, звонки. Один другому вслед.
Под окнами толпа, огней смешенье...
Всё так же смутно там, как ощущенье,
что жизнь короче на один запрет.
Бездельника хлебом не корми, а дай порассуждать, да и в умении очернить других ему не откажешь. Он всегда готов найти оправдание собственной никчёмности.
Что жизнь? Базар... Там друга не ищи.
Что жизнь? Ушиб... Лекарства не ищи.
Сам не меняйся. Людям улыбайся.
Но у людей улыбок ж — не ищи.
Одиночество есть жребий всех выдающихся умов.
Всё, что можно уладить с помощью денег, обходиться дёшево.
Учись, мой сын: наука сокращает
Нам опыты быстротекущей жизни.
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
В темноте у окна,
на краю темноты
полоса полотна
задевает цветы.
И, как моль, из угла
устремляется к ней
взгляд, острей, чем игла,
хлорофилла сильней.
Оба вздрогнут — но пусть:
став движеньем одним,
не угроза, а грусть
устремляется к ним,
и от пут забытья
шорох век возвратит:
далеко до шитья
и до роста в кредит.
Страсть — всегда впереди,
где пространство мельчит.
Сзади прялкой в груди
Ариадна стучит.
И в дыру от иглы,
притупив остриё,
льются речки из мглы,
проглотившей её.
Засвети же свечу
или в лампочке свет.
Темнота по плечу
тем, в ком памяти нет,
кто, к минувшему глух
и к грядущему прост,
устремляет свой дух
в преждевременный рост.
Как земля, как вода
под небесною мглой,
в каждом чувстве всегда
сила жизни с иглой.
И, невольным объят
страхом, вздрогнет, как мышь,
тот, в кого ты свой взгляд
из угла устремишь.
Засвети же свечу
на краю темноты.
Я увидеть хочу
то, что чувствуешь ты
в этом доме ночном,
где скрывает окно,
словно скатерть с пятном
темноты, полотно.
Ставь на скатерть стакан,
чтоб он вдруг не упал,
чтоб сквозь стол-истукан,
словно соль, проступал,
незаметный в окно,
ослепительный Путь —
будто льётся вино
и вздымается грудь.
Ветер, ветер пришёл,
шелестит у окна.
Укрывается ствол
за квадрат полотна.
И трепещут цветы
у него позади
на краю темноты,
словно сердце в груди.
Натуральная тьма
наступает опять,
как движенье ума
от метафоры вспять,
и сиянье звезды
на латуни осей
глушит звуки езды
по дистанции всей.
Если объединяются слабые, то они становятся сильными. Если объединяются сильные, то они становятся непобедимыми.
Я считал, что лес — только часть полена.
Что зачем вся дева, раз есть колено.
Что, устав от поднятой веком пыли,
русский глаз отдохнёт на эстонском шпиле.
Я сижу у окна. Я помыл посуду.
Я был счастлив здесь, и уже не буду.