Любовь — это цель, жизнь — это путешествие...
Любовь — это цель, жизнь — это путешествие.
Любовь — это цель, жизнь — это путешествие.
Завидую тебе, питомец моря смелый,
Под сенью парусов и в бурях поседелый!
Спокойной пристани давно ли ты достиг —
Давно ли тишины вкусил отрадный миг —
И вновь тебя зовут заманчивые волны.
Дай руку — в нас сердца единой страстью полны.
Для неба дального, для отдаленных стран
Оставим берега Европы обветшалой;
Ищу стихий других, земли жилец усталый;
Приветствую тебя, свободный Океан.
О, как похмельно полосат матрац!
Привычка свыше нам дана:
Замена счастию она.
Мы от любви теряем в весе
За счёт потери головы
И воспаряем в поднебесье,
Откуда падаем, увы.
Оптимизм — это страсть утверждать, что всё хорошо, когда в действительности всё плохо.
Мысль есть суть материи.
Бедность не порок.
То, что значит больше, никогда не должно подчиняться тому, что значит меньше.
Пришёл я к горестному мнению
От наблюдений долгих лет:
Вся сволочь склонна к единению,
А все порядочные — нет.
Вечная весна в одиночной камере.
Не ставь ты дураку хмельного угощенья,
Чтоб оградить себя от чувства отвращенья:
Напившись, криками он спать тебе не даст,
А утром надоест, прося за то прощенья.
— Чем может утешится человек, с которым случилось несчастье?
— Умный человек утешится, когда осознает неминуемость того, что случилось. Дурак же утешается тем, что и с другими случится то же.
Я знаю больше, чем могу выразить словами, и то немногое, что я могу выразить, не было бы выражено, не знай я большего.
Под тонкою луной, в стране далёкой,
древней,
так говорил поэт смеющейся царевне:
Напев сквозных цикад умрёт в листве
олив,
погаснут светляки на гиацинтах
смятых,
но сладостный разрез твоих
продолговатых
атласно–тёмных глаз, их ласка, и
отлив
чуть сизый на белке, и блеск на нижней
веке,
и складки нежные над верхнею, –
навеки
останутся в моих сияющих стихах,
и людям будет мил твой длинный взор
счастливый,
пока есть на земле цикады и оливы
и влажный гиацинт в алмазных
светляках.
Так говорил поэт смеющейся царевне
под тонкою луной, в стране далёкой,
древней...
Было жёстко и кисло, но, как сказал Пушкин, «тьмы истин нам дороже нас возвышающий обман». Я видел счастливого человека, заветная мечта которого осуществилась так очевидно, который достиг цели в жизни, получил то, что хотел, который был доволен своею судьбой, самим собой. К моим мыслям о человеческом счастье всегда почему-то примешивалось что-то грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело тяжёлое чувство, близкое к отчаянию. Я соображал: как, в сущности, много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила! Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, враньё… Между тем во всех домах и на улицах тишина, спокойствие; из пятидесяти тысяч живущих в городе ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился. Мы видим тех, которые ходят на рынок, днём едят, ночью спят, которые говорят свою чепуху, женятся, старятся, благодушно тащат на кладбище своих покойников, но мы не видим и не слышим тех, которые страдают, и то, что страшно в жизни, происходит где-то за кулисами. Всё тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло, столько-то выпито, столько-то погибло … И такой порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут своё бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно. Это общий гипноз. Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясётся беда — болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других. Но человека с молоточком нет, счастливый живёт себе, и мелкие житейские заботы волнуют его слегка, как ветер осину, — и всё обстоит благополучно.