Красивое платье может красиво выглядеть на вешалке...
Красивое платье может красиво выглядеть на вешалке, но это ничего не значит. О платье надо судить, когда оно на женщине, когда женщина двигает руками, ногами, изгибает талию.
Красивое платье может красиво выглядеть на вешалке, но это ничего не значит. О платье надо судить, когда оно на женщине, когда женщина двигает руками, ногами, изгибает талию.
Не давай языка необдуманным мыслям и никакой необдуманной мысли не приводи в исполнение.
Портрет хорош, — оригинал-то скверен!
Конец жизни печален, середина никуда не годится, а начало смешно.
Нет ничего более полезного для нервов, чем побывать там, где никогда не был.
Все почести этого мира не стоят одного хорошего друга.
Потому что искусство поэзии требует слов,
я — один из глухих, облысевших, угрюмых послов
второсортной державы, связавшейся с этой, —
не желая насиловать собственный мозг,
сам себе подавая одежду, спускаюсь в киоск
за вечерней газетой.
Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал
в этих грустных краях, чей эпиграф — победа зеркал,
при содействии луж порождает эффект изобилья.
Даже воры крадут апельсин, амальгаму скребя.
Впрочем, чувство, с которым глядишь на себя, —
это чувство забыл я.
В этих грустных краях всё рассчитано на зиму: сны,
стены тюрем, пальто, туалеты невест — белизны
новогодней, напитки, секундные стрелки.
Воробьиные кофты и грязь по числу щелочей;
пуританские нравы. Бельё. И в руках скрипачей —
деревянные грелки.
Этот край недвижим. Представляя объём валовой
чугуна и свинца, обалделой тряхнёшь головой,
вспомнишь прежнюю власть на штыках и казачьих нагайках.
Но садятся орлы, как магнит, на железную смесь.
Даже стулья плетёные держатся здесь
на болтах и на гайках.
Только рыбы в морях знают цену свободе; но их
немота вынуждает нас как бы к созданью своих
этикеток и касс. И пространство торчит прейскурантом.
Время создано смертью. Нуждаясь в телах и вещах,
свойства тех и других оно ищет в сырых овощах.
Кочет внемлет курантам.
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,
к сожалению, трудно. Красавице платье задрав,
видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то чтобы здесь Лобачевского твёрдо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —
тут конец перспективы.
То ли карту Европы украли агенты властей,
то ль пятёрка шестых остающихся в мире частей
чересчур далека. То ли некая добрая фея
надо мной ворожит, но отсюда бежать не могу.
Сам себе наливаю кагор — не кричать же слугу —
да чешу котофея...
То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом,
то ли дёрнуть отсюдова по морю новым Христом.
Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза,
паровоз с кораблём — всё равно не сгоришь от стыда:
как и чёлн на воде, не оставит на рельсах следа
колесо паровоза.
Что же пишут в газетах в разделе «Из зала суда»?
Приговор приведён в исполненье. Взглянувши сюда,
обыватель узрит сквозь очки в оловянной оправе,
как лежит человек вниз лицом у кирпичной стены;
но не спит. Ибо брезговать кумполом сны
продырявленным вправе.
Зоркость этой эпохи корнями вплетается в те
времена, неспособные в общей своей слепоте
отличать выпадавших из люлек от выпавших люлек.
Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть.
Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть,
чтоб спросить с тебя, Рюрик.
Зоркость этих времён — это зоркость к вещам тупика.
Не по древу умом растекаться пристало пока,
но плевком по стене. И не князя будить — динозавра.
Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера.
Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора
да зелёного лавра.
Самые умные люди, как и самые сильные, находят счастье в том, где другие нашли бы только катастрофу: в лабиринте, в суровости по отношению к себе и другим, в трудностях. Они наслаждаются властью над собой: для них аскетизм становится второй натурой, необходимостью, инстинктом.
Увы, но улучшить бюджет
Нельзя, не запачкав манжет.
При каждом новом знакомстве, в большинстве случаев, первой нашей мыслью бывает, не может ли данный человек быть нам в чём-нибудь полезен; и если он этого не может, то для большинства, как только они в этом убедятся, и сам он будет ничто.
Я скоро весь умру. Но, тень мою любя,
Храните рукопись, о други, для себя!
Когда гроза пройдёт, толпою суеверной
Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный
И, долго слушая, скажите: это он;
Вот речь его. А я, забыв могильный сон,
Взойду невидимо и сяду между вами,
И сам заслушаюсь, и вашими слезами
Упьюсь... и, может быть, утешен буду я.
Наши праотцы трепетали перед громом и молнией, перед тиграми и землетрясениями; более близкие предки — перед саблями, разбойниками, мировыми болезнями и Господом Богом; мы же трепещем перед бумажками, на которых что-то напечатано, — будь то деньги или паспорт. Неандертальца убивали дубинкой, римлянина — копьём, средневековый человек погибал от чумы, нас же можно запросто умертвить куском бумаги.
Мальчик... Девочка... Какая, в жопу, разница?
Не то, что ты обманул меня, а то, что я больше не могу верить тебе, потрясло меня.
Умей ценить того кто без тебя не может, и не гонись за тем кто счастлив без тебя.