От исчезновения одного-единственного мужчины в мире не остановится...
От исчезновения одного-единственного мужчины в мире не остановится ничего, кроме сердца одной-единственной женщины.
От исчезновения одного-единственного мужчины в мире не остановится ничего, кроме сердца одной-единственной женщины.
Ах, люблю я поэтов!
Забавный народ.
В них всегда нахожу я
Историю, сердцу знакомую, —
Как прыщавой курсистке
Длинноволосый урод
Говорит о мирах,
Половой истекая истомою.

Жизнь — пустыня, по ней мы бредём нагишом.
Смертный, полный гордыни, ты просто смешон!
Ты для каждого шага находишь причину —
Между тем он давно в небесах предрешён.

Какая странность: я себя люблю, а меня никто не любит.
Всем дано поровну, только считаем мы по разному.

Маленький мир, и чем дольше живёшь, тем он меньше.
Разум, однажды расширивший свои границы, никогда не вернётся в прежние.
В крупном магазине. Стою, копаюсь в кухонных клеёнках. За моей спиной — железная такая сетчатая корзина. В корзине — шляпы, кепки, панамки. У корзины — мама с мальчиком лет 10-11. С другой стороны в панамках роется дедуля. Очень приличный, но крайне ветхий.
Мальчик хватает из корзины огромную алую шляпу с широкими полями и маком сбоку. Напяливает в восторге и вопит:
— Мама, мама, смотри какая у меня шляпа!
— Что ты делаешь?! — орёт мама, — Что ты женскую шляпу схватил? Ты идиот?! Ты что, баба?! Ты бы ещё трусы женские напялил! Что ты как педераст бабье барахло хватаешь?! Вон ещё лифчик напяль! Поди, поди, вон лифчик примерь!
Я утыкаюсь в клеенки: «Не твоё дело, молчи, дура, внуков дождись, и воспитывай!»
Внезапно ветхий дедуля с непередаваемо-анекдотическим «одесским» выговором, грассируя и помогая себе жестами говорит:
— Таки мадам, Ви уже напрасно инструктируете мальчика! Имея с детства рядом такой образец женщины, Ваш мальчик легко станет педерастом без дополнительных инструкций!
Немая сцена...
Я, отлипая от клеёнок:
— Дедушка, можно я вас в щёчку поцелую?
— Это — в любой момэнт, — говорит дедушка.
На пороге белом рая,
Оглянувшись, крикнул: «Жду!»
Завещал мне, умирая,
Благостность и нищету.
И когда прозрачно небо,
Видит, крыльями звеня,
Как делюсь я коркой хлеба
С тем, кто просит у меня.
А когда, как после битвы,
Облака плывут в крови,
Слышит он мои молитвы,
И слова моей любви.
Враги всегда говорят правду, друзья — никогда.

Человек — это то, что мы о нём помним. Его жизнь в конечном счёте сводится к пёстрому узору чьих-то воспоминаний. С его смертью узор выцветает, и остаются разрозненные фрагменты. Осколки или, если угодно, фотоснимки. И на них его невыносимый смех, его невыносимые улыбки. Невыносимые, потому что они одномерны. Мне ли этого не знать, — ведь я сын фотографа. И я могу зайти ещё дальше, допустив связь между фотографированием и сочинением стихов, поскольку снимки и тексты видятся мне чёрно-белыми. И поскольку сочинение и есть фиксирование. И всё же можно притвориться, что восприятие заходит дальше обратной, белой стороны снимка. А ещё, когда понимаешь, до какой степени чужая жизнь — заложница твоей памяти, хочется отпрянуть от оскаленной пасти прошедшего времени.
Та, что красой не блещет, но с догадкой,
Приманку сделает из недостатка.