Разбойник требует: кошелек — или жизнь. Врач отнимает и кошелек, и жизнь...
Разбойник требует: кошелек — или жизнь. Врач отнимает и кошелек, и жизнь.
Разбойник требует: кошелек — или жизнь. Врач отнимает и кошелек, и жизнь.
Есть безделья, которые выше трудов,
Как монеты различной валюты.
Есть минуты, которые стоят годов,
И года, что не стоят минуты.
Бывает ли в мире любовь сильней
Вот этой вот страсти пылкой?
Он всею душой был привязан к ней
И счастлив был с нею, и только с ней,
С любимой своей бутылкой...
Жена мужу:
— Моя мама решила к нам ненадолго приехать. Надо бы ее приютить.
— Ну сколько ж можно ютить твою мать?!
Знай одно: что завтра будешь старой,
Остальное, деточка, — забудь.
Существует странное, укоренившееся заблуждение о том, что стряпня, шитьё, стирка, нянчанье составляют исключительно женское дело, что делать это мужчине — даже стыдно. А между тем обидно обратное: стыдно мужчине, часто незанятому, проводить время за пустяками или ничего не делать в то время, как усталая, часто слабая, беременная женщина через силу стряпает, стирает или нянчит больного ребёнка.
Слёзы стариков настолько ужасны, насколько естественны слёзы детей.
Мудрый человек не сожалеет о том, чего нет, но радуется настоящему.
Есть такие минуты, когда мужчина говорит женщине больше того, что ей следует знать о нём. Он сказал — и забыл, а она помнит.
Мы становимся тем, кем мы есть, только решительно отвергая то, что другие сделали из нас.
В истинно любящем сердце или ревность убивает любовь, или любовь убивает ревность.
Женщина ловит такси, ей нужно срочно в аэропорт. И вот, наконец, машина останавливается. Она осматривает машину и спрашивает:
— Вы такси?
— Да.
— А шашечки где?
— А вам надо шашечки, или ехать?
Коньяк в графине — цвета янтаря,
что, в общем, для Литвы симптоматично.
Коньяк вас превращает в бунтаря.
Что не практично. Да, но романтично.
Он сильно обрубает якоря
всему, что неподвижно и статично.
Конец сезона. Столики вверх дном.
Ликуют белки, шишками насытясь.
Храпит в буфете русский агроном,
как свыкшийся с распутицею витязь.
Фонтан журчит, и где-то за окном
милуются Юрате и Каститис.
Пустые пляжи чайками живут.
На солнце сохнут пёстрые кабины.
За дюнами транзисторы ревут
и кашляют курляндские камины.
Каштаны в лужах сморщенных плывут
почти как гальванические мины.
К чему вся метрополия глуха,
то в дюжине провинций переняли.
Поёт апостол рачьего стиха
в своём невразумительном журнале.
И слепок первородного греха
свой образ тиражирует в канале.
Страна, эпоха — плюнь и разотри!
На волнах пляшет пограничный катер.
Когда часы показывают «три»,
слышны, хоть заплыви за дебаркадер,
колокола костёла. А внутри
на муки Сына смотрит Богоматерь.
И если жить той жизнью, где пути
действительно расходятся, где фланги,
бесстыдно обнажаясь до кости,
заводят разговор о бумеранге,
то в мире места лучше не найти
осенней, всеми брошенной Паланги.
Ни русских, ни евреев. Через весь
огромный пляж двухлетний археолог,
ушедший в свою собственную спесь,
бредёт, зажав фаянсовый осколок.
И если сердце разорвётся здесь,
то по-литовски писанный некролог
не превзойдёт наклейки с коробка,
где брякают оставшиеся спички.
И солнце, наподобье колобка,
зайдёт, на удивление синичке
на миг за кучевые облака
для траура, а может, по привычке.
Лишь море будет рокотать, скорбя
безлично — как бывает у артистов.
Паланга будет, кашляя, сопя,
прислушиваться к ветру, что неистов,
и молча пропускать через себя
республиканских велосипедистов.
Зачем вообще люди мешают жить друг другу? Ведь от этого какие убытки!
Не плюй в колодец, вылетит, не поймаешь.
И всё же внешним чувствам не дано —
Ни всем пяти, ни каждому отдельно —
Уверить сердце бедное одно,
Что это рабство для него смертельно.