Величайшая уловка человеческой распущенности...
Величайшая уловка человеческой распущенности — беспросветное своё свинство сваливать на звёзды.
Величайшая уловка человеческой распущенности — беспросветное своё свинство сваливать на звёзды.
Иногда то, что мы знаем, бессильно перед тем, что мы чувствуем.
Сумеет грудь носить страданье тихо,
Но радости безмолвно не снесёт.
Я слышал столько клеветы в Ваш адрес, что у меня нет сомнений: Вы — прекрасный человек!
Мертвецам всё равно: что минута — что час,
Что вода — что вино, что Багдад — что Шираз.
Полнолуние сменится новой луною
После нашей погибели тысячи раз.
Никто тебе не друг, никто тебе не враг, но всякий человек тебе учитель.
Но успокойся. В дни, когда в острог
Навек я смертью буду взят под стражу,
Одна живая память этих строк
Ещё переживёт мою пропажу.
И ты увидишь, их перечитав,
Что было лучшею моей частицей.
Вернётся в землю мой земной состав,
Мой дух к тебе, как прежде, обратится.
И ты поймёшь, что только прах исчез,
Не стоящий нисколько сожаленья,
То, что отнять бы мог головорез,
Добыча ограбленья, жертва тленья.
А ценно было только то одно,
Что и теперь тебе посвящено.
Расплата в этом мире наступает всегда. Есть два генеральных прокурора: один — тот, кто стоит у ваших дверей и наказывает за проступки против общества, другой — сама природа. Ей известны все пороки, ускользающие от законов.
Любую глупость ради Вас
Легко свершали наши предки;
Из-за прекрасных Ваших глаз
Безумства и у нас нередки...
Ах, женщины, вся наша слава
Вам покоряется сама...
О восхитительное право
Пленять нас и сводить с ума!
Что вам дано, то не влечёт,
Вас непрестанно змий зовёт
К себе, к таинственному древу;
Запретный плод вам подавай:
А без того вам рай не рай.
Однажды во дворе на Моховой
стоял я, сжав растерзанный букетик,
сужались этажи над головой,
и дом, как увеличенный штакетник,
меня брал в окруженье (заодно —
фортификаций требующий ящик
и столик свежевыкрашенный, но
тоскующий по грохоту костяшек).
Был август, месяц ласточек и крыш,
вселяющий виденья в коридоры,
из форточек выглядывал камыш,
за стёклами краснели помидоры.
И вечер, не заглядывавший вниз,
просвечивал прозрачные волокна
и ржавый возвеличивал карниз,
смеркалось, и распахивались окна.
Был вечер, и парадное уже
как клумба потемневшая разбухло.
Тут и узрел я: в третьем этаже
маячила пластмассовая кукла.
Она была, увы, расчленена,
безжизненна, и (плачь, антибиотик)
конечности свисали из окна,
и сумерки приветствовал животик.
Малыш, рассвирепевший, словно лев,
ей ножки повыдёргивал из чресел.
Но клею, так сказать, не пожалев,
папаша её склеил и повесил
сушиться, чтоб бедняжку привести
в порядок. И отшлёпать забияку.
И не предполагал он потрясти
слонявшегося в сумерки зеваку.
Он скромен. Океаны переплыв
в одном (да это слыхано ли?) месте
(плачь, Амундсен с Папаниным), открыв
два полюса испорченности вместе.
Что стоит пребывание на льду
и самая отважная корзина
ракеты с дирижаблями — в виду
откупоренной банки казеина!