Но есть ещё услада: я жду того, кто первый поймёт меня, как надо...
Но есть ещё услада:
Я жду того, кто первый
Поймёт меня, как надо —
И выстрелит в упор.
Но есть ещё услада:
Я жду того, кто первый
Поймёт меня, как надо —
И выстрелит в упор.
Она чудная женщина! Удобная квартира, горячая вода, в прекрасном районе... Но уничтожающе умна... потому и сбегают!
Кто находится между живыми, тому есть ещё надежда.
Если душа родилась крылатой —
Что ей хоромы и что ей хаты!
Что Чингисхан ей — и что — Орда!
Два на миру у меня врага,
Два близнеца, неразрывно-слитых:
Голод голодных — и сытость сытых!
Народ требует сильных ощущений, для него и казни — зрелище.
Истинная любовь не может говорить, потому что истинное чувство выражается скорее делом, чем словами.
Блажен лишь тот, кто понял свой порок,
Кто осудил свой грех, извлёк урок.
Людской души туманна половина,
Другая — в прегрешениях повинна.
Но если ссадина тебя тревожит,
Ты пластырь сам накладывай на кожу.
И пусть не дразнит безбородых тот,
Который от природы безбород.
Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем. И если ты долго смотришь в бездну, то бездна тоже смотрит в тебя.
Такова была моя участь с самого детства. Все читали на моём лице признаки дурных чувств, которых не было; но их предполагали — и они родились. Я был скромен — меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекала в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду — мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаяние — не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я её отрезал и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей её половины.
Я испытываю отвращение к тем, кто считает мудростью повторение чужих мыслей; кто думает, что неподчинение есть смелость, а разоблачение чужих тайн — правдивость.