Я как старая пальма на вокзале...
Я как старая пальма на вокзале — никому не нужна, а выбросить жалко.
Я как старая пальма на вокзале — никому не нужна, а выбросить жалко.
Чем браниться, так лучше помириться.
Красивые люди тоже срут.
Если наказывать ребёнка за дурное и награждать за доброе, то он будет делать добро ради выгоды.
...Так это Ваш флюид я получил?..
К мужу подошла супруга:
«Дорогой мой, ты прости,
Тут девичник у подруги…
Обещала я прийти.»
Муж сказал: "Да ради Бога!
Раз нельзя тебе со мной…
Только ты не пей там много!
В полночь жду тебя домой.»
«Всё, о'кей! Приду в двенадцать!
Я тебе, родной, не лгу.
Мы там будем развлекаться.
В чисто девичьем кругу»
— День промчался, как минутка:
Ром, шампанское, ликёр,
Виски, танцы, песни, шутки
И, конечно, стриптизёр.
Было весело всем очень,
Все забыли про часы.
Лишь в четвертом часу ночи
Дружно вызвали такси.
В общем, наша героиня
Возвратилась, как в бреду,
Зарекаясь пить отныне
И с ногами не в ладу.
В темноте нащупав стену,
Спотыкаясь о ковёр,
Осознав, что непременно
С мужем будет разговор,
Но в душе тая надежду,
Что сойдет ей это с рук,
Стала скидывать одежду,
Слушая, спит ли супруг…
Звук часов раздался, сразу
Всех надежд её лишив.
Ведь всего четыре раза
Раздалось «ку-ку» в тиши.
Тихий шепот: «Вот, блин, штука!»
Плавно перешедший в мат.
Тут пришла ей мысль:
«А ну-ка, Прокукую сама!
Муж решит, сейчас двенадцать,
Значит, вовремя пришла.
И не станет разбираться,
Где была и как дела.
— Как же тяжко утром ранним!
День рабочий впереди.
Да и муж в молчанье странном
Так загадочно глядит.
Почесав свою макушку,
Он задумчиво сказал:
«Нам, наверное, кукушку
Поменять пора в часах»
«Что не так у нас с кукушкой?»,
Напряглась жена тотчас.
«Ну, а ты сама послушай,
Что творит она у нас!
По утру, часа в четыре,
Только начало светать,
Как она на всю квартиру
Громко принялась чихать.
А затем сея зараза
Принялась вдруг куковать,
Ну, сперва четыре раза,
А потом еще раз пять.
Смачно высморкала сопли,
Наступила на кота.
В темноте раздались вопли,
Кот куда-то там слетал,
Вновь «ку-ку» в тиши раздалось,
Продолжая тот отсчёт.
Но она сочла, что мало,
И кукукнула ещё.
С диким грохотом упала,
Извергая звучный мат,
И затем докуковала
Аж семнадцать раз подряд!»
Старость — это время, когда свечи на именинном пироге обходятся дороже самого пирога, а половина мочи идёт на анализы.
Порицание со стороны дурных людей — та же похвала.
Потому что искусство поэзии требует слов,
я — один из глухих, облысевших, угрюмых послов
второсортной державы, связавшейся с этой, —
не желая насиловать собственный мозг,
сам себе подавая одежду, спускаюсь в киоск
за вечерней газетой.
Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал
в этих грустных краях, чей эпиграф — победа зеркал,
при содействии луж порождает эффект изобилья.
Даже воры крадут апельсин, амальгаму скребя.
Впрочем, чувство, с которым глядишь на себя, —
это чувство забыл я.
В этих грустных краях всё рассчитано на зиму: сны,
стены тюрем, пальто, туалеты невест — белизны
новогодней, напитки, секундные стрелки.
Воробьиные кофты и грязь по числу щелочей;
пуританские нравы. Бельё. И в руках скрипачей —
деревянные грелки.
Этот край недвижим. Представляя объём валовой
чугуна и свинца, обалделой тряхнёшь головой,
вспомнишь прежнюю власть на штыках и казачьих нагайках.
Но садятся орлы, как магнит, на железную смесь.
Даже стулья плетёные держатся здесь
на болтах и на гайках.
Только рыбы в морях знают цену свободе; но их
немота вынуждает нас как бы к созданью своих
этикеток и касс. И пространство торчит прейскурантом.
Время создано смертью. Нуждаясь в телах и вещах,
свойства тех и других оно ищет в сырых овощах.
Кочет внемлет курантам.
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,
к сожалению, трудно. Красавице платье задрав,
видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то чтобы здесь Лобачевского твёрдо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —
тут конец перспективы.
То ли карту Европы украли агенты властей,
то ль пятёрка шестых остающихся в мире частей
чересчур далека. То ли некая добрая фея
надо мной ворожит, но отсюда бежать не могу.
Сам себе наливаю кагор — не кричать же слугу —
да чешу котофея...
То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом,
то ли дёрнуть отсюдова по морю новым Христом.
Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза,
паровоз с кораблём — всё равно не сгоришь от стыда:
как и чёлн на воде, не оставит на рельсах следа
колесо паровоза.
Что же пишут в газетах в разделе «Из зала суда»?
Приговор приведён в исполненье. Взглянувши сюда,
обыватель узрит сквозь очки в оловянной оправе,
как лежит человек вниз лицом у кирпичной стены;
но не спит. Ибо брезговать кумполом сны
продырявленным вправе.
Зоркость этой эпохи корнями вплетается в те
времена, неспособные в общей своей слепоте
отличать выпадавших из люлек от выпавших люлек.
Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть.
Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть,
чтоб спросить с тебя, Рюрик.
Зоркость этих времён — это зоркость к вещам тупика.
Не по древу умом растекаться пристало пока,
но плевком по стене. И не князя будить — динозавра.
Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера.
Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора
да зелёного лавра.
Я говорю с тобой, и не моя вина,
если не слышно. Сумма дней, намозолив
человеку глаза, так же влияет на
связки. Мой голос глух, но, думаю, не назойлив.