Выходя во двор нечётного октября...
Выходя во двор нечётного октября,
ёжась, число округляешь до «ох ты бля».
Выходя во двор нечётного октября,
ёжась, число округляешь до «ох ты бля».
Иосиф Бродский
Не слишком известный пейзаж, улучшенный наводнением.
Видны только кроны деревьев, шпили и купола.
Хочется что-то сказать, захлёбываясь, с волнением,
но из множества слов уцелело одно «была».
Так отражаются к старости в зеркале бровь и лысина,
но никакого лица, не говоря — муде.
Повсюду сплошное размытое устно-письменно,
сверху — рваное облако и ты стоишь в воде.
Скорей всего, место действия — где-то в сырой Голландии,
ещё до внедренья плотины, кружев, имён де Фриз
или ван Дайк. Либо — в Азии, в тропиках, где заладили
дожди, разрыхляя почву; но ты не рис.
Ясно, что долго накапливалось — в день или в год по капле, чьи
пресные качества грезят о новых солёных га.
И впору поднять перископом ребёнка на плечи,
чтоб разглядеть, как дымят вдали корабли врага.
Иосиф Бродский
Откуда к нам пришла зима,
не знаешь ты, никто не знает.
Умолкло всё. Она сама
холодных губ не разжимает.
Она молчит. Внезапно, вдруг
упорства ты её не сломишь.
Вот оттого-то каждый звук
зимою ты так жадно ловишь.
Шуршанье ветра о стволы,
шуршанье крыш под облаками,
потом, как сгнившие полы,
скрипящий снег под башмаками,
а после скрип и стук лопат,
и тусклый дым, и гул рассвета...
Но даже тихий снегопад,
откуда он, не даст ответа.
И ты, входя в свой тёплый дом,
взбежав к себе, скажи на милость,
не думал ты хоть раз о том,
что где-то здесь она таилась:
в пролёте лестничном, в стене,
меж кирпичей, внизу под складом,
а может быть, в реке, на дне,
куда нельзя проникнуть взглядом.
Быть может, там, в ночных дворах,
на чердаках и в пыльных люстрах,
в забитых досками дверях,
в сырых подвалах, в наших чувствах,
в кладовках тех, где свален хлам...
Но видно, ей там тесно было,
она росла по всем углам
и всё заполонила.
Должно быть, это просто вздор,
скопленье дум и слов неясных,
она пришла, должно быть, с гор,
спустилась к нам с вершин прекрасных:
там вечный лёд, там вечный снег,
там вечный ветер скалы гложет,
туда не всходит человек,
и сам орёл взлететь не может.
Должно быть, так. Не всё ль равно,
когда поднять ты должен ворот,
но разве это не одно:
в пролёте тень и вечный холод?
Меж ними есть союз и связь
и сходство — пусть совсем немое.
Сойдясь вдвоём, соединясь,
им очень просто стать зимою.
Дела, не знавшие родства,
и облака в небесной сини,
предметы все и вещества
и чувства, разные по силе,
стихии жара и воды,
увлёкшись внутренней игрою,
дают со временем плоды,
совсем нежданные порою.
Бывает лёд сильней огня,
зима — порой длиннее лета,
бывает ночь длиннее дня
и тьма вдвойне сильнее света;
бывает сад громаден, густ,
а вот плодов совсем не снимешь...
Так берегись холодных чувств,
не то, смотри, застынешь.
И люди все, и все дома,
где есть тепло покуда,
произнесут: пришла зима.
Но не поймут откуда.
Иосиф Бродский
Для того, чтоб понять по-настоящему, что есть та или иная страна или то или иное место, туда надо ехать зимой, конечно. Потому что зимой жизнь более реальна, больше диктуется необходимостью. Зимой контуры чужой жизни более отчётливы. Для путешественника это — бонус.
Иосиф Бродский
Во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
что даже не смотрел им вслед.
Холодный небосвод разрушен.
Дождь стягивает просвет.
Мне юг не нужен.
Иосиф Бродский
Куда ж идти? Вот ряд оконный,
фонарь, парадное, уют,
любовь и смерть, слова знакомых,
и где-то здесь тебе приют.
Иосиф Бродский
Октябрь, октябрь, и колотье в боку,
и самое несносное, наверно,
вдруг умереть на левом берегу
реки, среди которой ежедневно
искал и находил кричащих птиц,
и сызнова по набережным бледным
вдоль улочек и выцветших больниц
ты проносился, вздрагивал и медлил.
Октябрь, октябрь. Пойти недалеко
и одинокость выдать за свободу.
Октябрь, октябрь, на родине легко
и без любви прожить четыре года,
цепляться рукавом за каждый куст,
в пустом саду оказываться лишним
и это описанье правды чувств
опять считать занятием невысшим.
Иосиф Бродский
В те времена, в стране зубных врачей,
Чьи дочери выписывают вещи
Из Лондона, чьи стиснутые клещи
Вздымают вверх на знамени ничей
Зуб Мудрости, я, прячущий во рту,
Развалины почище Парфенона,
Шпион, лазутчик, пятая колонна
Гнилой цивилизации — в быту
Профессор красноречия, — я жил
В колледже, возле главного из Пресных
Озёр, куда из водорослей местных
Был призван для вытягиванья жил.
Всё то, что я писал в те времена,
Сводилось неизбежно к многоточью.
Я падал, не расстёгиваясь, на постель свою.
И ежели я ночью
Отыскивал звезду на потолке,
Она, согласно правилам сгоранья,
Сбегала на подушку по щеке
Быстрей, чем я загадывал желанье.
Иосиф Бродский
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав, к сожалению, трудно.
Иосиф Бродский
Волхвы пришли. Младенец крепко спал.
Звезда светила ярко с небосвода.
Холодный ветер снег в сугроб сгребал.
Шуршал песок. Костёр трещал у входа.
Дым шёл свечой. Огонь вился крючком.
И тени становились то короче,
то вдруг длинней. Никто не знал кругом,
что жизни счёт начнётся с этой ночи.
Волхвы пришли. Младенец крепко спал.
Крутые своды ясли окружали.
Кружился снег. Клубился белый пар.
Лежал младенец, и дары лежали.
Иосиф Бродский
Так спросонья озябшим коленом пиная мрак,
понимаешь внезапно в постели, что это — брак:
что за тридевять с лишним земель повернулось на бок
тело, с которым давным-давно
только и общего есть, что дно
океана и навык
наготы. Но при этом не встать вдвоём.
Потому что пока там светло, в твоём
полушарьи темно. Так сказать, одного светила
не хватает для двух заурядных тел.
То есть глобус склеен, как Бог хотел.
И его не хватило.
Иосиф Бродский
Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздём в бараке.
Жил у моря, играл в рулетку,
обедал чёрт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду.
Сеял рожь, покрывал чёрной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны воронёный зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешёл на шёпот.
Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
Иосиф Бродский
Весы качнулись. Молвить не греша,
ты спятила от жадности, Параша.
Такое что-то на душу, спеша
разбогатеть, взяла из ералаша,
что тотчас поплыла моя душа
наверх, как незагруженная чаша.
Отшельник без вещей и с багажом
пушинка и по форме и по смыслу,
коль двое на постель да нагишом
взойдут, скроив физиономью кислу;
и, хоть живёшь ты выше этажом,
неможно не задраться коромыслу.
Параша, равновесию вредит
не только ненормальный аппетит,
но самое стремленье к равновесью,
что видно и в стараниях блудниц,
в запорах, и в стирании границ
намеренном меж городом и весью.
Параша, ты отныне далека.
Возносит тяготение к прелюбам.
И так как мне мешают облака,
рукой дындып сложимши перед клювом,
не покажу вам с другом кулака
и ангелов своих не покажу вам.
Прощай, Параша! Выключив часы
здесь наверху, как истинный сиделец
я забываю все твои красы,
которым я отныне не владелец,
и зрю вблизи полнощные Весы,
под коими родился наш младенец.
Иосиф Бродский
Вот я вновь посетил
эту местность любви, полуостров заводов,
парадиз мастерских и аркадию фабрик,
рай речных пароходов,
я опять прошептал:
вот я снова в младенческих ларах.
Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок.
Предо мною река
распласталась под каменно-угольным дымом,
за спиною трамвай
прошумел на мосту невредимом,
и кирпичных оград
просветлела внезапно угрюмость.
Добрый день, вот мы встретились, бедная юность.
Джаз предместий приветствует нас,
слышишь трубы предместий,
золотой диксиленд
в чёрных кепках прекрасный, прелестный,
не душа и не плоть —
чья-то тень над родным патефоном,
словно платье твоё вдруг подброшено вверх саксофоном.
В ярко-красном кашне
и в плаще в подворотнях, в парадных
ты стоишь на виду,
на мосту возле лет безвозвратных,
прижимая к лицу
недопитый стакан лимонада,
и ревёт позади дорогая труба комбината.
Добрый день. Ну и встреча у нас.
До чего ты бесплотна:
рядом новый закат
гонит вдаль огневые полотна.
До чего ты бедна. Столько лет,
а промчались напрасно.
Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна...
Вот я вновь прохожу
в том же светлом раю — с остановки налево,
предо мною бежит,
закрываясь ладонями, новая Ева,
ярко-красный Адам
вдалеке появляется в арках,
невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах...
Неужели не я,
освещённый тремя фонарями,
столько лет в темноте
по осколкам бежал пустырями,
и сиянье небес
у подъёмного крана клубилось?
Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось...
По замёрзшим холмам
молчаливо несутся борзые,
среди красных болот
возникают гудки поездные,
на пустое шоссе,
пропадая в дыму редколесья,
вылетает такси, и осины глядят в поднебесье.
Это наша зима.
Современный фонарь смотрит мертвенным оком,
предо мною горят
ослепительно тысячи окон.
Возвышаю свой крик,
чтоб с домами ему не столкнуться:
это наша зима всё не может обратно вернуться.
Не до смерти ли, нет,
мы её не найдём, не находим.
От рожденья на свет
ежедневно куда-то уходим,
словно кто-то вдали
в новостройках прекрасно играет.
Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.
Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и, полны темноты,
и, полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою...
Иосиф Бродский
«Что есть разлука?» «Знаешь, не пойму,
зачем тебе?» «Считай, для картотеки».
«Разлука — это судя по тому,
с кем расстаёшься. Дело в человеке.
Где остаёшься. Можно ль одному
остаться там, подавшись в имяреки?
Коль с близким, — отдаёшь его кому?
Надолго ли?» «А ежели навеки?»
«Тогда стоишь и пялишься во тьму
такую, как опущенные веки
обычно создают тебе для сна.
И вздрагиваешь изредка от горя,
поскольку мрака явственность ясна.
И ни тебе лисичек или моря».
«А ежели за окнами весна?
Весной всё легче». «Спорно это». «Споря,
не забывай, что в окнах — белизна».
«Тогда ты — словно вырванное с поля».
«Земля не кровоточит, как десна».
«Ну, видимо, на то Господня воля…
А что тебе разлука?» «Трепотня…
Ну, за спиной закрывшиеся двери.
И, если это день, сиянье дня».
«А если ночь?» «Смотря по атмосфере.
Ну, может, свет горящего огня.
А нет — скамья, пустующая в сквере».
«Ты расставался с кем-нибудь, храня
воспоминанья?» «Лучше на примере».
«Ну, что ты скажешь, потеряв меня?»
«Вообще-то, я не чувствую потери».
«Не чувствуешь? А всё твоё ныть?
о дружбе?» «Это верно и поныне.
Пока у нас совместное жить?,
нам лучше, видно, вместе по причине
того, что быти…» «Да не на „?“!
Не быти?, а бытие». «Да ты не —
не придирайся… да, небыти?,
когда меня не будет и в помине,
придаст своеобразие равнине».
«Ты, стало быть, молчание моё».
Иосиф Бродский
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
Города, человеков, но для начала — зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
Места чужую книгу, покамест остатки года,
Как собака, сбежавшая от слепого,
Переходят в положенном месте асфальт. Свобода —
Это когда забываешь отчество у тирана,
А слюна во рту слаще халвы Шираза,
И хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
Ничего не каплет из голубого глаза.
Иосиф Бродский
Мы будем жить с тобой на берегу,
Отгородившись высоченной дамбой
От континента в небольшом кругу,
Сооружённым самодельной лампой.
Мы будем в карты воевать с тобой
И слушать, как безумствует прибой,
Покашливая, вздыхая непременно
При слишком сильных дуновеньях ветра.
Я буду стар, а ты — ты молода,
Но выйдет так, как учат пионеры,
Что счёт пойдёт на дни, не на года,
Оставшиеся нам до новой эры.
В Голландии своей, наоборот,
Мы разведём с тобою огород
И будем устриц жарить за порогом
И солнечным питаться осьминогом.
Пускай шумит, над огурцами дождь шумит,
Мы загорим с тобой по-эскимосски.
И с нежностью ты тихо проведёшь
По девственной нетронутой полоске.
Придёт зима, отчаянно крутя
Тростник на нашей кровле деревянной,
И если мы произведём дитя,
То назовём Андреем или Анной.
Мы будем в карты воевать и вот
Нас вместе с козырями отнесёт
Куда-нибудь извилина отлива,
И наш ребёнок будет молчаливо
Смотреть, не понимая ничего,
Как мотылёк колотится о лампу,
Когда настанет время для него
Обратно перебраться через дамбу.
Иосиф Бродский
Смотри, смотри, приходит полдень,
чей свет теплей, чей свет серей
всего, что ты опять не понял
на шумной родине своей.
Глава последняя, ты встанешь,
в последний раз в своём лице
сменив усталость, жизнь поставишь,
как будто рифму, на конце.
А век в лицо тебе смеётся
и вдаль бежит сквозь треск идей.
Смотри, одно и остаётся —
цепляться снова за людей,
за их любовь, за свет и низость,
за свет и боль, за долгий крик,
пока из мёртвых лет, как вызов,
летят слова — за них, за них.
Я прохожу сквозь вечный город,
дома твердят: река, держись,
шумит листва, в громадном хоре
я говорю тебе: всё жизнь.
Иосиф Бродский
Однажды во дворе на Моховой
стоял я, сжав растерзанный букетик,
сужались этажи над головой,
и дом, как увеличенный штакетник,
меня брал в окруженье (заодно —
фортификаций требующий ящик
и столик свежевыкрашенный, но
тоскующий по грохоту костяшек).
Был август, месяц ласточек и крыш,
вселяющий виденья в коридоры,
из форточек выглядывал камыш,
за стёклами краснели помидоры.
И вечер, не заглядывавший вниз,
просвечивал прозрачные волокна
и ржавый возвеличивал карниз,
смеркалось, и распахивались окна.
Был вечер, и парадное уже
как клумба потемневшая разбухло.
Тут и узрел я: в третьем этаже
маячила пластмассовая кукла.
Она была, увы, расчленена,
безжизненна, и (плачь, антибиотик)
конечности свисали из окна,
и сумерки приветствовал животик.
Малыш, рассвирепевший, словно лев,
ей ножки повыдёргивал из чресел.
Но клею, так сказать, не пожалев,
папаша её склеил и повесил
сушиться, чтоб бедняжку привести
в порядок. И отшлёпать забияку.
И не предполагал он потрясти
слонявшегося в сумерки зеваку.
Он скромен. Океаны переплыв
в одном (да это слыхано ли?) месте
(плачь, Амундсен с Папаниным), открыв
два полюса испорченности вместе.
Что стоит пребывание на льду
и самая отважная корзина
ракеты с дирижаблями — в виду
откупоренной банки казеина!
Иосиф Бродский
На прения с самим
собою ночь
убив, глотаешь дым,
уже не прочь
в набрякшую гортань
рукой залезть.
По пуговицам грань
готов провесть.
Чиня себе правёж,
душе, уму,
порою изведёшь
такую тьму
и времени и слов,
что ломит грудь,
что в зеркало готов
подчас взглянуть.
Но это только ты,
и жизнь твоя
уложена в черты
лица, края
которого тверды
в беде, в труде
и, видимо, чужды
любой среде.
Но это только ты.
Твоё лицо
для спорящей четы
само кольцо.
Не зеркала вина,
что скривлён рот:
ты Лотова жена
и сам же Лот.
Но это только ты.
А фон твой — ад.
Смотри без суеты
вперёд. Назад
без ужаса смотри.
Будь прям и горд,
раздроблен изнутри,
на ощупь твёрд.
Иосиф Бродский
Плывёт в тоске необъяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу жёлтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.
Плывёт в тоске необъяснимой
пчелиный ход сомнамбул, пьяниц.
В ночной столице фотоснимок
печально сделал иностранец,
и выезжает на Ордынку
такси с больными седоками,
и мертвецы стоят в обнимку
с особняками.
Плывёт в тоске необъяснимой
певец печальный по столице,
стоит у лавки керосинной
печальный дворник круглолицый,
спешит по улице невзрачной
любовник старый и красивый.
Полночный поезд новобрачный
плывёт в тоске необъяснимой.
Плывёт во мгле замоскворецкой,
плывёт в несчастие случайный,
блуждает выговор еврейский
на жёлтой лестнице печальной,
и от любви до невеселья
под Новый год, под воскресенье,
плывёт красотка записная,
своей тоски не объясняя.
Плывёт в глазах холодный вечер,
дрожат снежинки на вагоне,
морозный ветер, бледный ветер
обтянет красные ладони,
и льётся мёд огней вечерних
и пахнет сладкою халвою,
ночной пирог несёт сочельник
над головою.
Твой Новый год по тёмно-синей
волне средь моря городского
плывёт в тоске необъяснимой,
как будто жизнь начнётся снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнётся вправо,
качнувшись влево.
Иосиф Бродский