Если мудрость начертана в сердце строкой...
Если мудрость начертана в сердце строкой,
Значит, будет в нём ясность, любовь и покой.
Надо либо творцу неустанно молиться,
Либо чашу поднять беззаботной рукой.
Если мудрость начертана в сердце строкой,
Значит, будет в нём ясность, любовь и покой.
Надо либо творцу неустанно молиться,
Либо чашу поднять беззаботной рукой.
Мы охотнее сознаём свои ошибки в поведении, нежели в мышлении.
Говорить учимся мы у людей, молчать — у богов.
Страсти — это ветры, надувающие паруса корабля. Иногда они его топят, но без них он не мог бы плавать.
Безбожно я жил, безбожно,
Беспечен не по стране...
Но, если нет Бога, то кто же,
То кто же так добр ко мне?..
В те времена убивали мух,
ящериц, птиц.
Даже белый лебяжий пух
не нарушал границ.
Потом по периметру той страны,
вившемуся угрём,
воздвигли четыре глухих стены,
дверь нанесли углём.
Главный пришёл и сказал, что снег
выпал и нужен кров.
И вскоре был совершён набег
в лес за охапкой дров.
Дом был построен. В печной трубе
пламя гудело, злясь.
Но тренье глаз о тела себе
подобных рождает грязь.
И вот пошла там гулять в пальто
без рукавов чума.
Последними те умирали, кто
сразу сошёл с ума.
Так украшает бутылку блик,
вмятина портит щит,
На тонкой ножке стоит кулик
и, глядя вперёд, молчит.
— Она мне очень нравится, но я не влюблён в неё.
— А она влюблена в вас, хотя нравитесь вы ей не очень.
Такова была моя участь с самого детства. Все читали на моём лице признаки дурных чувств, которых не было; но их предполагали — и они родились. Я был скромен — меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекала в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду — мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаяние — не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я её отрезал и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей её половины.
Любовь всесильна: нет на земле ни горя — выше кары её, ни счастья — выше наслаждения служить ей.
Если человек сам стал хуже, то всё ему хуже кажется.