До того, как мы чашу судьбы изопьём...
До того, как мы чашу судьбы изопьём,
Лучше, милая, чашу иную нальём:
Может статься, что сделать глоток пред концом
Не позволит нам небо в безумстве своём...
До того, как мы чашу судьбы изопьём,
Лучше, милая, чашу иную нальём:
Может статься, что сделать глоток пред концом
Не позволит нам небо в безумстве своём...
Но есть и божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждёт;
Он не доступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперёд.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей чёрной кровью
Поэта праведную кровь!
Искренность в небольших дозах опасна, в больших смертоносна.
Живёшь каково и здоровье таково.
Так чувственно молчать лишь ты умеешь...
Но сущий вздор, что я живу грустя.
И что меня воспоминанье точит.
Не часто я у памяти в гостях,
Да и она всегда меня морочит.
Наиживейшим наслаждением моей жизни была ходьба — одинокая и быстрая, быстрая и одинокая.
Мой великий одинокий галоп.
Старость не защищает от любви, но любовь защищает от старости.
Ничего кроме отчаянья от невозможности что-либо изменить в моей судьбе.
Кажется, это Диоген Лаэртский рассказывал о философе, который три года обучался бесстрастию, платя монету каждому оскорбившему его человеку. Когда его ученичество кончилось, философ перестал раздавать деньги, но навыки остались: однажды его оскорбил какой-то невежа, и он, вместо того, чтобы наброситься на него с кулаками, захохотал. «Надо же, — сказал он, — сегодня я бесплатно получил то, за что платил целых три года!»
Человек велик в своих замыслах, но немощен в их осуществлении. В этом его беда, и его обаяние.