Друзья мои, прекрасен наш союз!..
Друзья мои, прекрасен наш союз!
Друзья мои, прекрасен наш союз!
Мы уйдём без следа — ни имён, ни примет.
Этот мир простоит ещё тысячи лет.
Нас и раньше тут не было — после не будет.
Ни ущерба, ни пользы от этого нет.
Я повествую только о своём:
Что в жизни много разного, и в нём
Мы усмотреть должны все краски бытия и быта,
Чтоб не остаться у разбитого корыта.
За чужим погонишься — своё потеряешь.
Иногда шаг вперёд есть результат пинка под зад.
Обращаюсь к русскому стихосложению. Думаю, что со временем мы обратимся к белому стиху. Рифм в русском языке слишком мало. Одна вызывает другую. Пламень неминуемо тащит за собою камень. Из-за чувства выглядывает непременно искусство. Кому не надоели любовь и кровь, трудный и чудный, верный и лицемерный, и проч.
В воздухе — сильный мороз и хвоя.
Наденем ватное и меховое.
Чтоб маяться в наших сугробах с торбой —
лучше олень, чем верблюд двугорбый.
На севере если и верят в Бога,
то как в коменданта того острога,
где всем нам вроде бока намяло,
но только и слышно, что дали мало.
На юге, где в редкость осадок белый,
верят в Христа, так как сам он — беглый:
родился в пустыне, песок-солома,
и умер тоже, слыхать, не дома.
Помянем нынче вином и хлебом
жизнь, прожитую под открытым небом,
чтоб в нём и потом избежать ареста
земли — поскольку там больше места.
— Да, я к Вам обращаюсь: покиньте кровать,
Вы утратили право меня волновать...
Гнев — это показатель не силы, а слабости.
В Рождество все немного волхвы.
В продовольственных слякоть и давка.
Из-за банки кофейной халвы
производит осаду прилавка
грудой свёртков навьюченный люд:
каждый сам себе царь и верблюд.
Сетки, сумки, авоськи, кульки,
шапки, галстуки, сбитые набок.
Запах водки, хвои и трески,
мандаринов, корицы и яблок.
Хаос лиц, и не видно тропы
в Вифлеем из-за снежной крупы.
И разносчики скромных даров
в транспорт прыгают, ломятся в двери,
исчезают в провалах дворов,
даже зная, что пусто в пещере:
ни животных, ни яслей, ни Той,
над Которою — нимб золотой.
Пустота. Но при мысли о ней
видишь вдруг как бы свет ниоткуда.
Знал бы Ирод, что чем он сильней,
тем верней, неизбежнее чудо.
Постоянство такого родства —
основной механизм Рождества.
То и празднуют нынче везде,
что Его приближенье, сдвигая
все столы. Не потребность в звезде
пусть ещё, но уж воля благая
в человеках видна издали,
и костры пастухи разожгли.
Валит снег; не дымят, но трубят
трубы кровель. Все лица как пятна.
Ирод пьёт. Бабы прячут ребят.
Кто грядёт — никому непонятно:
мы не знаем примет, и сердца
могут вдруг не признать пришлеца.
Но, когда на дверном сквозняке
из тумана ночного густого
возникает фигура в платке,
и Младенца, и Духа Святого
ощущаешь в себе без стыда;
смотришь в небо и видишь — звезда.
Ангелы, они же ангелицы,
Голуби почтовые у Бога,
Запросто умеют превратиться
В нищего у нашего порога.
Животное по инстинкту, не имея разума, поступает разумно; человек, пользуясь разумом, умеет поступать неразумно вопреки инстинкту.
Счастье прячется в возрасте. Наверное, потому, что с годами понимаешь и ценишь жизнь, каждое мгновение.
Весь мир — театр.
В нём женщины, мужчины — все актёры.
У них свои есть выходы, уходы,
И каждый не одну играет роль.
Семь действий в пьесе той. Сперва младенец,
Ревущий громко на руках у мамки...
Потом плаксивый школьник с книжкой сумкой,
С лицом румяным, нехотя, улиткой
Ползущий в школу. А затем любовник,
Вздыхающий, как печь, с балладой грустной
В честь брови милой. А затем солдат,
Чья речь всегда проклятьями полна,
Обросший бородой, как леопард,
Ревнивый к чести, забияка в ссоре,
Готовый славу бренную искать
Хоть в пушечном жерле. Затем судья
С брюшком округлым, где каплун запрятан,
Со строгим взором, стриженой бородкой,
Шаблонных правил и сентенций кладезь,—
Так он играет роль. Шестой же возраст —
Уж это будет тощий Панталоне,
В очках, в туфлях, у пояса — кошель,
В штанах, что с юности берёг, широких
Для ног иссохших; мужественный голос
Сменяется опять дискантом детским:
Пищит, как флейта... А последний акт,
Конец всей этой странной, сложной пьесы —
Второе детство, полузабытьё:
Без глаз, без чувств, без вкуса, без всего.
Сколько влюблённых живёт по свету?
Такой статистики нет пока.
Но если полчеловечества нету,
То треть, пожалуй, наверняка.
А все остальные, а все остальные
Влюблялись уже или только влюбятся.
И каждый, на звёзды глядя ночные,
Мечтает, что счастье когда-нибудь сбудется.
Но в чём же счастье твоё на планете?
— Оно в любви, что, как мир, широка! —
Не всё человечество так ответит,
Но полчеловечества — наверняка.
А кто хоть однажды в хороший вечер,
Со стрелок часов не спуская глаз,
Не ожидал назначенной встречи
И не признался в любви хоть раз?!
Есть в слове «любовь» и хмельная сила,
И радость надежды, и боль, и тоска,
И если его смущённо и мило
Не всё человечество произносило,
То девять десятых — наверняка.
Но слово сказать — не сердце отдать.
Отсутствие чувств не заменишь ничем.
Любовь не всем суждено познать,
Она, как талант, даётся не всем.
А сколько людей, а сколько людей
По всякому поводу и без повода
Готовы сказать о любви своей,
Как телеграмму послать по проводу.
Поцеловал, ещё не любя,
Обнял взволнованно раз, другой,
И сразу: — Поверь, я люблю тебя! —
И тотчас, как эхо: — Любимый мой!
Признавшийся разом в любви навек
Не слишком ли часто порой бывает
Похож на банкрота, что выдал чек,
А как расплатиться потом — не знает.
На свете немало хороших слов.
Зачем же их путать себе на горе.
Влюблённость — ведь это ещё не любовь.
Как речка, пусть даже без берегов,
Пусть в самый разлив — всё равно не море!
Не можешь любовью гореть — не гори.
Влюблён, про влюблённость и говори.
Нежность тоже ценить умей,
Пускай это меньше. Но так честней.
И если не каждый любит пока,
Так пусть и не каждый то слово скажет.
Не всё и не полчеловечества даже,
А те лишь, кто любит. Наверняка!
Только несчастный человек пытается доказывать, что он счастлив; только мёртвый человек старается доказать, что он жив; только трус пытается доказать, что он храбрец. Только человек, знающий свою низменность, пытается доказать своё величие.