Остановиться на каком-нибудь конкретном напитке было трудно...
Остановиться на каком-нибудь конкретном напитке было трудно. Ассортимент был большой, но какой-то второсортный, как на выборах.
Остановиться на каком-нибудь конкретном напитке было трудно. Ассортимент был большой, но какой-то второсортный, как на выборах.
Беспокойство неизбежно делает человека доступным, он непроизвольно раскрывается. Тревога заставляет его в отчаянии цепляться за что попало, а зацепившись, он уже обязан истощить либо себя, либо то, за что зацепился.
Сжала руки под тёмной вуалью...
«Отчего ты сегодня бледна?»
— Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.
Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот...
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.
Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Всё, что было. Уйдёшь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».
То, что я могу сказать тебе о женщинах, было бы совершено бесполезно. Замечу только, что чем меньше любим мы женщину, тем вернее можем овладеть ею. Однако забава эта достойна старой обезьяны восемнадцатого столетия. Что касается той женщины, которую ты полюбишь, от всего сердца желаю тебе обладать ею.
В историю трудно войти, но легко вляпаться.
— Тот слепой, которому ты подала монетку, не притвора, он действительно не видит.
— Почему ты так решила?
— Он же сказал тебе: «Спасибо, красотка!»
То знание ценно, которое острой иголкой прочертило по душе.
О тебе ли я заплачу, странном,
Улыбнётся ль мне твоё лицо?
Посмотри! На пальце безымянном
Так красиво гладкое кольцо.
Её платье начинается слишком поздно и заканчивается слишком рано.
Многие сделались жестокосердными потому, что раньше были сострадательны и часто видели себя обманутыми.
Прекрасный наш язык, под пером писателей неучёных и неискусных, быстро клонится к падению. Слова искажаются. Грамматика колеблется. Орфография, сия геральдика языка, изменяется по произволу всех и каждого.
Откуда ни возьмись —
как резкий взмах —
Божественная высь
в твоих словах —
как отповедь, верней,
как зов: «за мной!» —
над нежностью моей,
моей, земной.
Куда же мне? На звук!
За речь. За взгляд.
За жизнь. За пальцы рук.
За рай. За ад.
И, тень свою губя
(не так ли?), хоть
за самого себя.
Верней, за плоть.
За сдержанность, запал,
всю боль — верней,
всю лестницу из шпал,
стремянку дней
восставив — поднимусь!
(Не тело — пуст!)
Как эхо, я коснусь
и стоп, и уст.
Звучи же! Меж ветвей,
в глуши, в лесу,
здесь, в памяти твоей,
в любви, внизу
постичь — на самом дне!
не по плечу:
нисходишь ли ко мне,
иль я лечу.
В прощальный день я, по христианскому обычаю и по добросердечию своему, прощаю всех…
Торжествующую свинью прощаю за то, что она… содержит в себе трихины.
Прощаю вообще всё живущее, теснящее, давящее и душащее… как-то: тесные сапоги, корсет, подвязки и проч.
Прощаю аптекарей за то, что они приготовляют красные чернила.
Взятку — за то, что её берут чиновники.
Берёзовую кашу и древние языки — за то, что они юношей питают и отраду старцам подают, а не наоборот.
«Голос» — за то, что он закрылся.
Статских советников — за то, что они любят хорошо покушать.
Мужиков — за то, что они плохие гастрономы.
Прощаю я кредитный рубль… Кстати: один секретарь консистории, держа в руке только что добытый рубль, говорил дьякону: «Ведь вот, поди ж ты со мной, отец дьякон! Никак я не пойму своего характера! Возьмём хоть вот этот рубль к примеру… Что он? Падает ведь, унижен, осрамлён, очернился паче сажи, потерял всякую добропорядочную репутацию, а люблю его! Люблю его, несмотря на все его недостатки, и прощаю… Ничего, брат, с моим добрым характером не поделаешь!» Так вот и я…
Прощаю себя за то, что я не дворянин и не заложил ещё имения отцов моих.
Литераторов прощаю за то, что они ещё и до сих пор существуют.
Прощаю Окрейца за то, что его «Луч» не так мягок, как потребно.
Прощаю Суворина, планеты, кометы, классных дам, её и, наконец, точку, помешавшую мне прощать до бесконечности.
Жаждущих уверовать так много,
Что во храмах тесно стало вновь,
Там через обряды ищут Бога,
Как через соитие — любовь.