Правда всегда немногословна. Ложь — да...
Правда всегда немногословна. Ложь — да.
Правда всегда немногословна. Ложь — да.
Дорога ложка к обеду.
У семи нянек — четырнадцать сисек!
Замечательно, что Америку открыли, но было бы куда более замечательно, если бы Колумб проплыл мимо.
Напоминаю, что слушать философов и читать их надо для достижения счастливой жизни.
Сказала рыба: «Скоро ль поплывём?
В арыке жутко — тесный водоём».
— Вот как зажарят нас, — сказала утка, —
Так всё равно: хоть море будь кругом!
Под тонкою луной, в стране далёкой,
древней,
так говорил поэт смеющейся царевне:
Напев сквозных цикад умрёт в листве
олив,
погаснут светляки на гиацинтах
смятых,
но сладостный разрез твоих
продолговатых
атласно–тёмных глаз, их ласка, и
отлив
чуть сизый на белке, и блеск на нижней
веке,
и складки нежные над верхнею, –
навеки
останутся в моих сияющих стихах,
и людям будет мил твой длинный взор
счастливый,
пока есть на земле цикады и оливы
и влажный гиацинт в алмазных
светляках.
Так говорил поэт смеющейся царевне
под тонкою луной, в стране далёкой,
древней...
Человек может быть по-настоящему счастлив только на те мгновения, когда забывает про тело и ум, потому что эти два органа всё время производят боль двух разных сортов, соревнуясь друг с другом.
Изведав быстрых дней течение,
Я не скрываю опыт мой:
Ученье — свет, а неученье —
Уменье пользоваться тьмой.
Нет, ничего не изменилось
В природе бедной и простой,
Всё только дивно озарилось
Невыразимой красотой.
Такой и явится, наверно,
Людская немощная плоть,
Когда её из тьмы безмерной
В час судный воззовёт Господь.
Знай, друг мой гордый, друг мой нежный,
С тобою, лишь с тобой одной,
Рыжеволосой, белоснежной
Я стал на миг самим собой.
Ты улыбнулась, дорогая,
И ты не поняла сама,
Как ты сияешь, и какая
Вокруг тебя сгустилась тьма.
Только человек, насыщенный верой в себя, осуществляет свою волю, прямо внедряя её в жизнь.
Две силы есть — две роковые силы,
Всю жизнь свою у них мы под рукой,
От колыбельных дней и до могилы, —
Одна есть Смерть, другая — Суд людской.
И та и тот равно неотразимы,
И безответственны и тот и та,
Пощады нет, протесты нетерпимы,
Их приговор смыкает всем уста...
Но Смерть честней — чужда лицеприятью,
Не тронута ничем, не смущена,
Смиренную иль ропщущую братью —
Своей косой равняет всех она.
Свет не таков: борьбы, разноголосья —
Ревнивый властелин — не терпит он,
Не косит сплошь, но лучшие колосья
Нередко с корнем вырывает вон.
И горе ей — увы, двойное горе, —
Той гордой силе, гордо-молодой,
Вступающей с решимостью во взоре,
С улыбкой на устах — в неравный бой.
Когда она, при роковом сознанье
Всех прав своих, с отвагой красоты,
Бестрепетно, в каком-то обаянье
Идёт сама навстречу клеветы,
Личиною чела не прикрывает,
И не даёт принизиться челу,
И с кудрей молодых, как пыль, свевает
Угрозы, брань и страстную хулу, —
Да, горе ей — и чем простосердечней,
Тем кажется виновнее она...
Таков уж свет: он там бесчеловечней,
Где человечно-искренней вина.
Что войны, что чума? — конец им виден скорый,
Им приговор почти произнесён.
Но кто нас защитит от ужаса, который
Был бегом времени когда-то наречён?
Если я человека люблю, я хочу, чтоб ему от меня стало лучше — хотя бы пришитая пуговица. От пришитой пуговицы — до всей моей души.
Гнуснейшая привычка карликовых умов — приписывать своё духовное убожество другим.
Всё действительное — разумно, всё разумное — действительно.