Основная идея всегда должна быть недосягаемо выше...
Основная идея всегда должна быть недосягаемо выше, чем возможность её исполнения.
Основная идея всегда должна быть недосягаемо выше, чем возможность её исполнения.
Он начал медицинскую практику год назад и имел двух пациентов — или, пожалуй, трёх; да, трёх: я был на их похоронах.
Как в воде перед лицом — отражение лица, так и сердце одного человека отражается в сердце другого.
И вдруг я обиделся на женщину, которую забыл.
Беспечно не пил никогда я чистого вина,
Пока мне чаша горьких бед была не подана.
И хлеб в солонку не макал, пока не насыщался
Я сердцем собственным своим, сожжённым дочерна.
Мир — это книга. И кто не путешествовал по нему — прочитал в ней только одну страницу.
Мужики от начала дней до их конца за сиськой тянутся.
Чувство мести — чувство раба. Чувство вины — чувство господина.
Вы знаете, милочка, что такое говно? Так оно по сравнению с моей жизнью — повидло.
«Прекрасный мой» — вы уронили,
Но это вышло, как «люблю».
Так, словно вы объединили
Две жизни: вашу и мою.
«Прекрасный» — ну!.. За это, право,
Копейки ломаной не дашь. Но — «мой»...
Вот тут вы были правы,
Ведь я и вправду вечно ваш.
Коньяк в графине — цвета янтаря,
что, в общем, для Литвы симптоматично.
Коньяк вас превращает в бунтаря.
Что не практично. Да, но романтично.
Он сильно обрубает якоря
всему, что неподвижно и статично.
Конец сезона. Столики вверх дном.
Ликуют белки, шишками насытясь.
Храпит в буфете русский агроном,
как свыкшийся с распутицею витязь.
Фонтан журчит, и где-то за окном
милуются Юрате и Каститис.
Пустые пляжи чайками живут.
На солнце сохнут пёстрые кабины.
За дюнами транзисторы ревут
и кашляют курляндские камины.
Каштаны в лужах сморщенных плывут
почти как гальванические мины.
К чему вся метрополия глуха,
то в дюжине провинций переняли.
Поёт апостол рачьего стиха
в своём невразумительном журнале.
И слепок первородного греха
свой образ тиражирует в канале.
Страна, эпоха — плюнь и разотри!
На волнах пляшет пограничный катер.
Когда часы показывают «три»,
слышны, хоть заплыви за дебаркадер,
колокола костёла. А внутри
на муки Сына смотрит Богоматерь.
И если жить той жизнью, где пути
действительно расходятся, где фланги,
бесстыдно обнажаясь до кости,
заводят разговор о бумеранге,
то в мире места лучше не найти
осенней, всеми брошенной Паланги.
Ни русских, ни евреев. Через весь
огромный пляж двухлетний археолог,
ушедший в свою собственную спесь,
бредёт, зажав фаянсовый осколок.
И если сердце разорвётся здесь,
то по-литовски писанный некролог
не превзойдёт наклейки с коробка,
где брякают оставшиеся спички.
И солнце, наподобье колобка,
зайдёт, на удивление синичке
на миг за кучевые облака
для траура, а может, по привычке.
Лишь море будет рокотать, скорбя
безлично — как бывает у артистов.
Паланга будет, кашляя, сопя,
прислушиваться к ветру, что неистов,
и молча пропускать через себя
республиканских велосипедистов.