Ум, несомненно, есть первое условие для счастья...
Ум, несомненно, есть первое условие для счастья.
Ум, несомненно, есть первое условие для счастья.
Чтобы дойти до цели, надо прежде всего идти.
Он был тощим, облезлым, рыжим,
Грязь помоек его покрывала.
Он скитался по ржавым крышам,
А ночами сидел в подвалах.
Он был старым и очень слабым,
А морозы порой жестоки.
У него замерзали лапы,
Точно так же, как стынут ноги.
Но его никогда не грели,
Не ласкали и не кормили.
Потому что его не жалели.
Потому что его не любили.
Потому что выпали зубы.
Потому что в ушах нарывы.
Почему некрасивых не любят.
Кто-то должен любить некрасивых.
Великий стыд и срам: боготворить себя,
В душе презреть народ и воцарить — себя.
У зоркого зрачка полезно б научиться,
Взирая на людей, совсем не зрить — себя.
Под сильными страстями часто скрывается лишь слабая воля.
Первая половина жизни состоит из способности получать удовольствие при отсутствии возможностей; вторая половина состоит из возможностей при отсутствии способности.
Ты мне роди, а я перезвоню!..
Было жёстко и кисло, но, как сказал Пушкин, «тьмы истин нам дороже нас возвышающий обман». Я видел счастливого человека, заветная мечта которого осуществилась так очевидно, который достиг цели в жизни, получил то, что хотел, который был доволен своею судьбой, самим собой. К моим мыслям о человеческом счастье всегда почему-то примешивалось что-то грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело тяжёлое чувство, близкое к отчаянию. Я соображал: как, в сущности, много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила! Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, враньё… Между тем во всех домах и на улицах тишина, спокойствие; из пятидесяти тысяч живущих в городе ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился. Мы видим тех, которые ходят на рынок, днём едят, ночью спят, которые говорят свою чепуху, женятся, старятся, благодушно тащат на кладбище своих покойников, но мы не видим и не слышим тех, которые страдают, и то, что страшно в жизни, происходит где-то за кулисами. Всё тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло, столько-то выпито, столько-то погибло … И такой порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут своё бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно. Это общий гипноз. Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясётся беда — болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других. Но человека с молоточком нет, счастливый живёт себе, и мелкие житейские заботы волнуют его слегка, как ветер осину, — и всё обстоит благополучно.
Всё, что пережито, можно перешагнуть; то, что подавлено, перешагнуть невозможно.
Мгновение вместе мы были,
Но вечность — ничто перед ним;
Все чувства мы вдруг истощили,
Сожгли поцелуем одним.
Что может знать рыба о воде, в которой плавает всю жизнь?
Я полагаю, что ни в каком учебном заведении образованным человеком стать нельзя. Но во всяком хорошо поставленном учебном заведении можно стать дисциплинированным человеком и приобрести навык, который пригодится в будущем, когда человек вне стен учебного заведения станет образовывать сам себя.
Самое достойное сожаления в жизни человека — умаление своего достоинства.
Как жаль мне, что гордые наши слова
«Держава», «Родина» и «Отчизна»
Порою затёрты, звенят едва
В простом словаре повседневной жизни.
Я этой болтливостью не грешил.
Шагая по жизни путём солдата,
Я просто с рожденья тебя любил
Застенчиво, тихо и очень свято.
Какой ты была для меня всегда?
Наверное, в разное время разной.
Да, именно разною, как когда,
Но вечно моей и всегда прекрасной!
В каких-нибудь пять босоногих лет
Мир — это улочка, мяч футбольный,
Сабля, да синий змей треугольный,
Да голубь, вспарывающий рассвет.
И если б тогда у меня примерно
Спросили: какой представляю я
Родину? Я бы сказал, наверно:
— Она такая, как мама моя!
А после я видел тебя иною,
В свисте метельных уральских дней,
Тоненькой, строгой, с большой косою —
Первой учительницей моей.
Жизнь открывалась почти как в сказке,
Где с каждой минутой иная ширь,
Когда я шёл за твоей указкой
Всё выше и дальше в громадный мир!
Случись, рассержу я тебя порою —
Ты, пожурив, улыбнёшься вдруг
И скажешь, мой чуб потрепав рукою:
— Ну ладно. Давай выправляйся, друг!
А помнишь встречу в краю таёжном,
Когда, заблудившись, почти без сил,
Я сел на старый сухой валежник
И обречённо глаза прикрыл?
Сочувственно кедры вокруг шумели,
Стрекозы судачили с мошкарой:
— Отстал от ребячьей грибной артели...
Жалко... Совсем ещё молодой!
И тут, будто с суриковской картины,
Светясь от собственной красоты,
Шагнула ты, чуть отведя кусты,
С корзинкою, алою от малины.
Взглянула и всё уже поняла:
— Ты городской?.. Ну дак что ж, бывает...
У нас и свои-то, глядишь, плутают.
Пойдём-ка! — И руку мне подала.
И, сев на разъезде в гремящий поезд,
Хмельной от хлеба и молока,
Я долго видел издалека
Тебя, стоящей в заре по пояс...
Кто ты, пришедшая мне помочь?
Мне и теперь разобраться сложно:
Была ты и впрямь лесникова дочь
Или «хозяйка» лесов таёжных?
А впрочем, в каком бы я ни был краю
И как бы ни жил и сейчас, и прежде,
Я всюду, я сразу тебя узнаю —
Голос твой, руки, улыбку твою,
В какой ни явилась бы ты одежде!
Помню тебя и совсем иной.
В дымное время, в лихие грозы,
Когда завыли над головой
Чужие чёрные бомбовозы!
О, как же был горестен и суров
Твой образ, высоким гневом объятый,
Когда ты смотрела на нас с плакатов
С винтовкой и флагом в дыму боёв!
И, встав против самого злого зла,
Я шёл, ощущая двойную силу:
Отвагу, которую ты дала,
И веру, которую ты вселила.
А помнишь, как встретились мы с тобой,
Солдатской матерью, чуть усталой,
Холодным вечером подо Мгой,
Где в поле солому ты скирдовала.
Смуглая, в жёлтой сухой пыли,
Ты, распрямившись, на миг застыла,
Затем поклонилась до самой земли
И тихо наш поезд перекрестила...
О, сколько же, сколько ты мне потом
Встречалась в сёлах и городищах —
Вдовой, угощавшей ржаным ломтём,
Крестьянкой, застывшей над пепелищем...
Я голос твой слышал средь всех тревог,
В затишье и в самом разгаре боя.
И что бы я вынес? И что бы смог?
Когда бы не ты за моей спиною!
А в час, когда, вскинут столбом огня,
Упал я на грани весны и лета,
Ты сразу пришла. Ты нашла меня.
Даже в бреду я почуял это...
И тут, у гибели на краю,
Ты тихо шинелью меня укрыла
И на колени к себе положила
Голову раненую мою.
Давно это было или вчера?
Как звали тебя: Антонида? Алла?
Имени нету. Оно пропало.
Помню лишь — плакала медсестра.
Сидела, плакала и бинтовала...
Но слёзы не слабость. Когда гроза
Летит над землёй в орудийном гуле.
Отчизна, любая твоя слеза
Врагу отольётся штыком и пулей!
Но вот свершилось! Пропели горны!
И вновь сверкнула голубизна,
И улыбнулась ты в мир просторный,
А возле ног твоих птицей чёрной
Лежала замершая война!
Так и стояла ты: в гуле маршей,
В цветах после бед и дорог крутых,
Под взглядом всех наций рукоплескавших —
Мать двадцати миллионов павших
В объятьях двухсот миллионов живых!
Мчатся года, как стремнина быстрая...
Родина! Трепетный гром соловья!
Росистая, солнечная, смолистая,
От вьюг и берёз белоснежно чистая,
Счастье моё и любовь моя!
Ступив мальчуганом на твой порог,
Я верил, искал, наступал, сражался.
Прости, если сделал не всё, что мог,
Прости, если в чём-нибудь ошибался!
Возможно, что, вечно душой горя
И никогда не живя бесстрастно,
Кого-то когда-то обидел зря, —
А где-то кого-то простил напрасно.
Но пред тобой никогда, нигде, —
И это, поверь, не пустая фраза! —
Ни в споре, ни в радости, ни в беде
Не погрешил, не схитрил ни разу!
Пусть редко стихи о тебе пишу
И не трублю о тебе в газете —
Я каждым дыханьем тебе служу
И каждой строкою тебе служу,
Иначе зачем бы и жил на свете!
И если ты спросишь меня сердечно,
Взглянув на прожитые года:
— Был ты несчастлив? — отвечу: — Да!
— Знал ли ты счастье? — скажу: — Конечно!
А коли спросишь меня сурово:
— Ответь мне: а беды, что ты сносил,
Ради меня пережил бы снова?
— Да! — я скажу тебе. — Пережил!
— Да! — я отвечу. — Ведь если взять
Ради тебя даже злей напасти,
Без тени рисовки могу сказать:
Это одно уже будет счастьем!
Когда же ты скажешь мне в третий раз:
— Ответь без всякого колебанья:
Какую просьбу или желанье
Хотел бы ты высказать в смертный час?
И я отвечу: — В грядущей мгле
Скажи поколеньям иного века:
Пусть никогда человек в человека
Ни разу не выстрелит на земле!
Прошу: словно в пору мальчишьих лет,
Коснись меня доброй своей рукою.
Нет, нет, я не плачу... Ну что ты, нет...
Просто я счастлив, что я с тобою...
Ещё передай, разговор итожа,
Тем, кто потом в эту жизнь придут,
Пусть так они тебя берегут,
Как я. Даже лучше, чем я, быть может.
Пускай, по-своему жизнь кроя,
Верят тебе они непреложно.
И вот последняя просьба моя:
Пускай они любят тебя, как я,
А больше любить уже невозможно!
О, как же мы странно с тобой прощаемся:
Твердим: «До свиданья», твердим: «Пока».
Но только всё время в руке рука,
И мы их так слабо разнять пытаемся.
Ужасное время — пора разлуки...
Но, кажется, силы у нас нашлись.
Однако, едва лишь разжались руки,
Как губы вдруг взяли да и слились.
А губы слились — значит, смолкли речи.
Но чуть только мы их смогли обуздать,
Как тут устремились друг к другу плечи
И руки уже обнялись опять.
О, Господи! Что же творит любовь?!
Все планы практически рассыпаются:
То руки мгновенно опять смыкаются,
То губы встречаются вновь и вновь...
А чуть распрощаемся до конца,
Как всё будто снова летит по кругу:
То ноги несут нас опять друг к другу,
То тянутся руки, то вновь сердца.
О, люди! Запомните мой совет:
Коль вдруг вот такое у вас случится,
Не мучьтесь, а мчитесь бегом жениться.
Другого решения просто нет!