Цинизм — это юмор в плохом настроении...
Цинизм — это юмор в плохом настроении.
Цинизм — это юмор в плохом настроении.
Если всё читать и читать без конца, не обдумывая за тем прочитанного, то оно не пускает корней и по большей части гибнет.
Истинная любовь взаимности не требует, а тот, кто желает получить за свою любовь награду, попусту теряет время.
Правда невероятнее вымысла, поскольку вымысел должен быть похож на возможное, а правда — нет.
Если моё отсутствие ничего не меняет в твоей жизни, то моё присутствие в ней уже не имеет никакого значения.
Никакому воображению не придумать такого множества противоречивых чувств, какие обычно уживаются в одном человеческом сердце.
Гнев — это показатель не силы, а слабости.
Интерес человека к миру — это просто переизбыток его интереса к самому себе. Когда вы ещё дитя, ваше судёнышко только спускается на воду, поэтому вы и не интересуетесь ничем, кроме своих собственных дел. Когда вы возмужаете, ваше судно входит в глубокую воду, и вот вы становитесь государственным деятелем, философом, исследователем, искателем приключений. В старости судно ваше изнашивается, оно уж не годится для дальнего плавания, и вы снова становитесь младенцем. Я могу подарить вам уцелевшие обрывки моей прежней мудрости. Жалкие остатки и крохи. Но в действительности я ничем не интересуюсь, кроме моих собственных маленьких потребностей и прихотей. Вот я сижу здесь и копаюсь в моих старых изобретениях, стараясь обратить их в средство истребления моих ближних. Я вижу, как мои дочери и их мужья живут бессмысленной жизнью, всё это — романтика, чувства, снобизм. Я вижу, как вы, более юное поколение, отворачиваетесь от их романтики, чувств и снобизма, предпочитая им деньги, комфорт и жестокий здравый смысл. И я знаю, что, когда я стоял на своём капитанском мостике во время тайфуна или когда мы, в полном мраке, на несколько месяцев вмерзали в арктические льды, — я был в десять раз счастливее, чем когда-либо будете вы или они. Вы ищете себе богатого мужа. Я в вашем возрасте искал лишений, опасностей, ужасов, смерти, чтобы всем существом своим ощущать, что я живу. Я не позволял страху смерти управлять моей жизнью. И наградой мне было то, что я жил. А вот вы позволяете, чтобы страх перед бедностью управлял вашей жизнью. Этим вы достигнете того, что вы будете есть, а жить вы не будете.
Каким бы ты ни был, ты имеешь право быть таким, какой ты есть.
Как жаль мне, что гордые наши слова
«Держава», «Родина» и «Отчизна»
Порою затёрты, звенят едва
В простом словаре повседневной жизни.
Я этой болтливостью не грешил.
Шагая по жизни путём солдата,
Я просто с рожденья тебя любил
Застенчиво, тихо и очень свято.
Какой ты была для меня всегда?
Наверное, в разное время разной.
Да, именно разною, как когда,
Но вечно моей и всегда прекрасной!
В каких-нибудь пять босоногих лет
Мир — это улочка, мяч футбольный,
Сабля, да синий змей треугольный,
Да голубь, вспарывающий рассвет.
И если б тогда у меня примерно
Спросили: какой представляю я
Родину? Я бы сказал, наверно:
— Она такая, как мама моя!
А после я видел тебя иною,
В свисте метельных уральских дней,
Тоненькой, строгой, с большой косою —
Первой учительницей моей.
Жизнь открывалась почти как в сказке,
Где с каждой минутой иная ширь,
Когда я шёл за твоей указкой
Всё выше и дальше в громадный мир!
Случись, рассержу я тебя порою —
Ты, пожурив, улыбнёшься вдруг
И скажешь, мой чуб потрепав рукою:
— Ну ладно. Давай выправляйся, друг!
А помнишь встречу в краю таёжном,
Когда, заблудившись, почти без сил,
Я сел на старый сухой валежник
И обречённо глаза прикрыл?
Сочувственно кедры вокруг шумели,
Стрекозы судачили с мошкарой:
— Отстал от ребячьей грибной артели...
Жалко... Совсем ещё молодой!
И тут, будто с суриковской картины,
Светясь от собственной красоты,
Шагнула ты, чуть отведя кусты,
С корзинкою, алою от малины.
Взглянула и всё уже поняла:
— Ты городской?.. Ну дак что ж, бывает...
У нас и свои-то, глядишь, плутают.
Пойдём-ка! — И руку мне подала.
И, сев на разъезде в гремящий поезд,
Хмельной от хлеба и молока,
Я долго видел издалека
Тебя, стоящей в заре по пояс...
Кто ты, пришедшая мне помочь?
Мне и теперь разобраться сложно:
Была ты и впрямь лесникова дочь
Или «хозяйка» лесов таёжных?
А впрочем, в каком бы я ни был краю
И как бы ни жил и сейчас, и прежде,
Я всюду, я сразу тебя узнаю —
Голос твой, руки, улыбку твою,
В какой ни явилась бы ты одежде!
Помню тебя и совсем иной.
В дымное время, в лихие грозы,
Когда завыли над головой
Чужие чёрные бомбовозы!
О, как же был горестен и суров
Твой образ, высоким гневом объятый,
Когда ты смотрела на нас с плакатов
С винтовкой и флагом в дыму боёв!
И, встав против самого злого зла,
Я шёл, ощущая двойную силу:
Отвагу, которую ты дала,
И веру, которую ты вселила.
А помнишь, как встретились мы с тобой,
Солдатской матерью, чуть усталой,
Холодным вечером подо Мгой,
Где в поле солому ты скирдовала.
Смуглая, в жёлтой сухой пыли,
Ты, распрямившись, на миг застыла,
Затем поклонилась до самой земли
И тихо наш поезд перекрестила...
О, сколько же, сколько ты мне потом
Встречалась в сёлах и городищах —
Вдовой, угощавшей ржаным ломтём,
Крестьянкой, застывшей над пепелищем...
Я голос твой слышал средь всех тревог,
В затишье и в самом разгаре боя.
И что бы я вынес? И что бы смог?
Когда бы не ты за моей спиною!
А в час, когда, вскинут столбом огня,
Упал я на грани весны и лета,
Ты сразу пришла. Ты нашла меня.
Даже в бреду я почуял это...
И тут, у гибели на краю,
Ты тихо шинелью меня укрыла
И на колени к себе положила
Голову раненую мою.
Давно это было или вчера?
Как звали тебя: Антонида? Алла?
Имени нету. Оно пропало.
Помню лишь — плакала медсестра.
Сидела, плакала и бинтовала...
Но слёзы не слабость. Когда гроза
Летит над землёй в орудийном гуле.
Отчизна, любая твоя слеза
Врагу отольётся штыком и пулей!
Но вот свершилось! Пропели горны!
И вновь сверкнула голубизна,
И улыбнулась ты в мир просторный,
А возле ног твоих птицей чёрной
Лежала замершая война!
Так и стояла ты: в гуле маршей,
В цветах после бед и дорог крутых,
Под взглядом всех наций рукоплескавших —
Мать двадцати миллионов павших
В объятьях двухсот миллионов живых!
Мчатся года, как стремнина быстрая...
Родина! Трепетный гром соловья!
Росистая, солнечная, смолистая,
От вьюг и берёз белоснежно чистая,
Счастье моё и любовь моя!
Ступив мальчуганом на твой порог,
Я верил, искал, наступал, сражался.
Прости, если сделал не всё, что мог,
Прости, если в чём-нибудь ошибался!
Возможно, что, вечно душой горя
И никогда не живя бесстрастно,
Кого-то когда-то обидел зря, —
А где-то кого-то простил напрасно.
Но пред тобой никогда, нигде, —
И это, поверь, не пустая фраза! —
Ни в споре, ни в радости, ни в беде
Не погрешил, не схитрил ни разу!
Пусть редко стихи о тебе пишу
И не трублю о тебе в газете —
Я каждым дыханьем тебе служу
И каждой строкою тебе служу,
Иначе зачем бы и жил на свете!
И если ты спросишь меня сердечно,
Взглянув на прожитые года:
— Был ты несчастлив? — отвечу: — Да!
— Знал ли ты счастье? — скажу: — Конечно!
А коли спросишь меня сурово:
— Ответь мне: а беды, что ты сносил,
Ради меня пережил бы снова?
— Да! — я скажу тебе. — Пережил!
— Да! — я отвечу. — Ведь если взять
Ради тебя даже злей напасти,
Без тени рисовки могу сказать:
Это одно уже будет счастьем!
Когда же ты скажешь мне в третий раз:
— Ответь без всякого колебанья:
Какую просьбу или желанье
Хотел бы ты высказать в смертный час?
И я отвечу: — В грядущей мгле
Скажи поколеньям иного века:
Пусть никогда человек в человека
Ни разу не выстрелит на земле!
Прошу: словно в пору мальчишьих лет,
Коснись меня доброй своей рукою.
Нет, нет, я не плачу... Ну что ты, нет...
Просто я счастлив, что я с тобою...
Ещё передай, разговор итожа,
Тем, кто потом в эту жизнь придут,
Пусть так они тебя берегут,
Как я. Даже лучше, чем я, быть может.
Пускай, по-своему жизнь кроя,
Верят тебе они непреложно.
И вот последняя просьба моя:
Пускай они любят тебя, как я,
А больше любить уже невозможно!