Вечер липнет к лопаткам, грызя на ходу козинак...
Вечер липнет к лопаткам, грызя на ходу козинак...
Вечер липнет к лопаткам, грызя на ходу козинак...
Иосиф Бродский
Бессмертия у смерти не прошу.
Испуганный, возлюбленный и нищий,
но с каждым днём я прожитым дышу
уверенней и сладостней и чище.
Как широко на набережных мне,
как холодно и ветрено, и вечно,
как облака, блестящие в окне,
надломлены, легки и быстротечны.
Иосиф Бродский
Выходя во двор нечётного октября,
ёжась, число округляешь до «ох ты бля».
Иосиф Бродский
Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздём в бараке.
Жил у моря, играл в рулетку,
обедал чёрт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду.
Сеял рожь, покрывал чёрной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны воронёный зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешёл на шёпот.
Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
Иосиф Бродский
Потому что искусство поэзии требует слов,
я — один из глухих, облысевших, угрюмых послов
второсортной державы, связавшейся с этой, —
не желая насиловать собственный мозг,
сам себе подавая одежду, спускаюсь в киоск
за вечерней газетой.
Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал
в этих грустных краях, чей эпиграф — победа зеркал,
при содействии луж порождает эффект изобилья.
Даже воры крадут апельсин, амальгаму скребя.
Впрочем, чувство, с которым глядишь на себя, —
это чувство забыл я.
В этих грустных краях всё рассчитано на зиму: сны,
стены тюрем, пальто, туалеты невест — белизны
новогодней, напитки, секундные стрелки.
Воробьиные кофты и грязь по числу щелочей;
пуританские нравы. Бельё. И в руках скрипачей —
деревянные грелки.
Этот край недвижим. Представляя объём валовой
чугуна и свинца, обалделой тряхнёшь головой,
вспомнишь прежнюю власть на штыках и казачьих нагайках.
Но садятся орлы, как магнит, на железную смесь.
Даже стулья плетёные держатся здесь
на болтах и на гайках.
Только рыбы в морях знают цену свободе; но их
немота вынуждает нас как бы к созданью своих
этикеток и касс. И пространство торчит прейскурантом.
Время создано смертью. Нуждаясь в телах и вещах,
свойства тех и других оно ищет в сырых овощах.
Кочет внемлет курантам.
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,
к сожалению, трудно. Красавице платье задрав,
видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то чтобы здесь Лобачевского твёрдо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —
тут конец перспективы.
То ли карту Европы украли агенты властей,
то ль пятёрка шестых остающихся в мире частей
чересчур далека. То ли некая добрая фея
надо мной ворожит, но отсюда бежать не могу.
Сам себе наливаю кагор — не кричать же слугу —
да чешу котофея...
То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом,
то ли дёрнуть отсюдова по морю новым Христом.
Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза,
паровоз с кораблём — всё равно не сгоришь от стыда:
как и чёлн на воде, не оставит на рельсах следа
колесо паровоза.
Что же пишут в газетах в разделе «Из зала суда»?
Приговор приведён в исполненье. Взглянувши сюда,
обыватель узрит сквозь очки в оловянной оправе,
как лежит человек вниз лицом у кирпичной стены;
но не спит. Ибо брезговать кумполом сны
продырявленным вправе.
Зоркость этой эпохи корнями вплетается в те
времена, неспособные в общей своей слепоте
отличать выпадавших из люлек от выпавших люлек.
Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть.
Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть,
чтоб спросить с тебя, Рюрик.
Зоркость этих времён — это зоркость к вещам тупика.
Не по древу умом растекаться пристало пока,
но плевком по стене. И не князя будить — динозавра.
Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера.
Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора
да зелёного лавра.
Иосиф Бродский
Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
«Мы, оглядываясь, видим лишь руины».
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.
Иосиф Бродский
Так долго вместе прожили мы с ней,
что сделали из собственных теней
мы дверь себе...
Иосиф Бродский
О если бы птицы пели и облака скучали,
и око могло различать, становясь синей,
звонкую трель преследуя, дверь с ключами
и тех, кого больше нету нигде, за ней.
А так — меняются комнаты, кресла, стулья.
И всюду по стенам то в рамке, то так — цветы.
И если бывает на свете пчела без улья
с лишней пыльцой на лапках, то это ты.
О если б прозрачные вещи в густой лазури
умели свою незримость держать в узде
и скопом однажды сгуститься — в звезду, в слезу ли —
в другом конце стратосферы, потом — везде.
Но, видимо, воздух — только сырьё для кружев,
распятых на пяльцах в парке, где пасся царь.
И статуи стынут, хотя на дворе — бесстужев,
казнённый потом декабрист, и настал январь.
Иосиф Бродский
Хотя жить можно. Что херово —
курить подталкивает бес.
Не знаю, кто там Гончарова,
но сигарета — мой Дантес.
Иосиф Бродский
Люди вышли из того возраста, когда прав был сильный. Для этого на свете слишком много слабых. Единственная правота — доброта. От зла, от гнева, от ненависти — пусть именуемых праведными — никто не выигрывает. Мы все приговорены к одному и тому же: к смерти. Умру я, пишущий эти строки, умрёте Вы, их читающий. Останутся наши дела, но и они подвергнутся разрушению. Поэтому никто не должен мешать друг другу делать его дело. Условия существования слишком тяжелы, чтобы их ещё усложнять.
Иосиф Бродский
Человек — это то, что мы о нём помним. Его жизнь в конечном счёте сводится к пёстрому узору чьих-то воспоминаний. С его смертью узор выцветает, и остаются разрозненные фрагменты. Осколки или, если угодно, фотоснимки. И на них его невыносимый смех, его невыносимые улыбки. Невыносимые, потому что они одномерны. Мне ли этого не знать, — ведь я сын фотографа. И я могу зайти ещё дальше, допустив связь между фотографированием и сочинением стихов, поскольку снимки и тексты видятся мне чёрно-белыми. И поскольку сочинение и есть фиксирование. И всё же можно притвориться, что восприятие заходит дальше обратной, белой стороны снимка. А ещё, когда понимаешь, до какой степени чужая жизнь — заложница твоей памяти, хочется отпрянуть от оскаленной пасти прошедшего времени.
Иосиф Бродский
Жить вообще — страшно. Вы заметили, чем всё это кончается?
Иосиф Бродский
Для того, чтоб понять по-настоящему, что есть та или иная страна или то или иное место, туда надо ехать зимой, конечно. Потому что зимой жизнь более реальна, больше диктуется необходимостью. Зимой контуры чужой жизни более отчётливы. Для путешественника это — бонус.
Иосиф Бродский
Теперь всё чаще чувствую усталость,
всё реже говорю о ней теперь.
О, помыслов души моей кустарность,
весёлая и тёплая артель.
Каких ты птиц себе изобретаешь,
кому их даришь или продаёшь,
и в современных гнёздах обитаешь,
и современным голосом поёшь?
Вернись, душа, и пёрышко мне вынь,
пускай о славе радио споёт нам.
Скажи, душа, как выглядела жизнь,
как выглядела с птичьего полёта?
Покуда снег, как из небытия,
кружит по незатейливым карнизам,
рисуй о смерти, улица моя,
а ты, о птица, вскрикивай о жизни.
Вот я иду, а где-то ты летишь,
уже не слыша сетований наших.
Вот я живу, а где-то ты кричишь
и крыльями взволнованными машешь.
Иосиф Бродский
Мать говорит Христу:
— Ты мой сын или мой
Бог? Ты прибит к кресту.
Как я пойду домой?
Как ступлю на порог,
не поняв, не решив:
ты мой сын или Бог?
То есть, мёртв или жив?
Он говорит в ответ:
— Мёртвый или живой,
разницы, жено, нет.
Сын или Бог, я твой.
Иосиф Бродский
Я давно пришёл к выводу, что не носиться со своей эмоциональной жизнью — это добродетель.
Иосиф Бродский
Моя свеча, бросая тусклый свет,
в твой новый мир осветит бездорожье.
А тень моя, перекрывая след,
там, за спиной, уходит в царство Божье.
И где б ни лёг твой путь: в лесах, меж туч
— везде живой огонь тебя окликнет.
Чем дальше ты уйдёшь — тем дальше луч,
тем дальше луч и тень твоя проникнет!
Пусть далека, пусть даже не видна,
пусть изменив — назло стихам-приметам, —
но будешь ты всегда озарена
пусть слабым, но неповторимым светом.
Пусть гаснет пламя! Пусть смертельный сон
огонь предпочитает запустенью.
Но новый мир твой будет потрясён
лицом во тьме и лучезарной тенью.
Иосиф Бродский
Умолкает птица.
Наступает вечер.
Раскрывает веер
испанская танцовщица.
Звучат удары
луны из бубна,
и глухо, дробно
вторят гитары.
И чёрный туфель
на гладь паркета
ступает; это
как ветер в профиль.
О, женский танец!
Рассказ светила
о том, что было,
чего не станет.
О — слепок боли
в груди и взрыва
в мозгу, доколе
сознанье живо.
В нём — скорбь пространства
о точке в оном,
себя напрасно
считавшем фоном.
В нём — всё: угрозы,
надежда, гибель.
Стремленье розы
вернуться в стебель.
В его накале
в любой детали
месть вертикали
горизонтали.
В нём — пыткой взгляда
сквозь туч рванину
зигзаг разряда
казнит равнину.
Он — кровь из раны:
побег из тела
в пейзаж без рамы.
Давно хотела!
Там — больше места!
Знай, сталь кинжала,
кому невеста
принадлежала.
О, этот танец!
В пространстве сжатый
протуберанец
вне солнца взятый!
Оборок пена;
её круженье
одновременно
её крушенье.
В нём сполох платья
в своём полёте
свободней плоти,
и чужд объятья.
В нём чувство брезжит,
что мирозданье
ткань не удержит
от разрастанья.
О, этот сполох
шёлков! по сути
спуск бёдер голых
на парашюте.
Зане не тщится,
чтоб был потушен
он, танцовщица.
Подобно душам,
так рвётся пламя,
сгубив лучину,
в воздушной яме,
топча причину,
виденье Рая,
факт тяготенья,
чтоб — расширяя
свои владенья —
престол небесный
одеть в багрянец.
Так сросся с бездной
испанский танец.
Иосиф Бродский
Маленький мир, и чем дольше живёшь, тем он меньше.
Иосиф Бродский
Сохрани мою тень. Не могу объяснить. Извини.
Это нужно теперь. Сохрани мою тень, сохрани.
За твоею спиной умолкает в кустах беготня.
Мне пора уходить. Ты останешься после меня.
До свиданья, стена. Я пошёл. Пусть приснятся кусты.
Вдоль уснувших больниц. Освещённый луной. Как и ты.
Постараюсь навек сохранить этот вечер в груди.
Не сердись на меня. Нужно что-то иметь позади.
Сохрани мою тень. Эту надпись не нужно стирать.
Всё равно я сюда никогда не приду умирать,
Всё равно ты меня никогда не попросишь: вернись.
Если кто-то прижмётся к тебе, дорогая стена, улыбнись.
Человек — это шар, а душа — это нить, говоришь.
В самом деле глядит на тебя неизвестный малыш.
Отпустить — говоришь — вознестись над зелёной листвой.
Ты глядишь на меня, как я падаю вниз головой.
Разнобой и тоска, темнота и слеза на глазах,
изобилье минут вдалеке на больничных часах.
Проплывает буксир. Пустота у него за кормой.
Золотая луна высоко над кирпичной тюрьмой.
Посвящаю свободе одиночество возле стены.
Завещаю стене стук шагов посреди тишины.
Обращаюсь к стене, в темноте напряжённо дыша:
завещаю тебе навсегда обуздать малыша.
Не хочу умирать. Мне не выдержать смерти уму.
Не пугай малыша. Я боюсь погружаться во тьму.
Не хочу уходить, не хочу умирать, я дурак,
не хочу, не хочу погружаться в сознаньи во мрак.
Только жить, только жить, подпирая твой холод плечом.
Ни себе, ни другим, ни любви, никому, ни при чём.
Только жить, только жить и на всё наплевать, забывать.
Не хочу умирать. Не могу я себя убивать.
Так окрикни меня. Мастерица кричать и ругать.
Так окрикни меня. Так легко малыша напугать.
Так окрикни меня. Не то сам я сейчас закричу:
Эй, малыш! — и тотчас по пространствам пустым полечу.
Ты права: нужно что-то иметь за спиной.
Хорошо, что теперь остаются во мраке за мной
не безгласный агент с голубиным плащом на плече,
не душа и не плоть — только тень на твоём кирпиче.
Изолятор тоски — или просто движенье вперёд.
Надзиратель любви — или просто мой русский народ.
Хорошо, что нашлась та, что может и вас породнить.
Хорошо, что всегда всё равно вам, кого вам казнить.
За тобою тюрьма. А за мною — лишь тень на тебе.
Хорошо, что ползёт ярко-жёлтый рассвет по трубе.
Хорошо, что кончается ночь. Приближается день.
Сохрани мою тень.
Иосиф Бродский
Человек размышляет о собственной жизни, как ночь о лампе.
Иосиф Бродский

