У женщин есть необыкновенная способность порождать иллюзии...
У женщин есть необыкновенная способность порождать иллюзии — быть не такими, каковы они на самом деле.
У женщин есть необыкновенная способность порождать иллюзии — быть не такими, каковы они на самом деле.
Народ, который не помнит своего прошлого, обречён вновь его пережить.
Сила — в отсутствии страха, а не в количестве мускулов на нашем теле.
Никто меня ничему не учил. Я всегда училась сама, совсем одна.
Приходи на меня посмотреть.
Приходи. Я живая. Мне больно.
Этих рук никому не согреть,
Эти губы сказали: «Довольно!»
Каждый вечер подносят к окну
Моё кресло. Я вижу дороги.
О, тебя ли, тебя ль упрекну
За последнюю горечь тревоги!
Не боюсь на земле ничего,
В задыханьях тяжёлых бледнея.
Только ночи страшны оттого,
Что глаза твои вижу во сне я.
У раздевалки в одесском ресторане тщедушный гражданин робко коснулся руки человека, надевающего пальто:
— Извините меня, — проговорил он. — Вы случайно не Рабинович?
— Нет! — фыркнул тот.
— Понимаете, дело в том, что я Рабинович, а вы сейчас надеваете моё пальто!
Тот, кто с юности верует в собственный ум,
Стал в погоне за истиной сух и угрюм.
Притязающий с детства на знание жизни,
Виноградом не став, превратился в изюм.
Если человек говорит правду, рано или поздно его выведут на чистую воду.
Голод — лучший соус.
Такова была моя участь с самого детства. Все читали на моём лице признаки дурных чувств, которых не было; но их предполагали — и они родились. Я был скромен — меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекала в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду — мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаяние — не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я её отрезал и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей её половины.
Только пепел знает, что значит сгореть дотла.