Он писал ей стихи на снегу, на снегу. К сожалению, тают снега...
Он писал ей стихи на снегу, на снегу.
К сожалению, тают снега.
Он писал ей стихи на снегу, на снегу.
К сожалению, тают снега.
Долгие и великие страдания воспитывают в человеке тирана.
Старуха три года на мир сердилась, а мир того и не знал.
Потому что искусство поэзии требует слов,
я — один из глухих, облысевших, угрюмых послов
второсортной державы, связавшейся с этой, —
не желая насиловать собственный мозг,
сам себе подавая одежду, спускаюсь в киоск
за вечерней газетой.
Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал
в этих грустных краях, чей эпиграф — победа зеркал,
при содействии луж порождает эффект изобилья.
Даже воры крадут апельсин, амальгаму скребя.
Впрочем, чувство, с которым глядишь на себя, —
это чувство забыл я.
В этих грустных краях всё рассчитано на зиму: сны,
стены тюрем, пальто, туалеты невест — белизны
новогодней, напитки, секундные стрелки.
Воробьиные кофты и грязь по числу щелочей;
пуританские нравы. Бельё. И в руках скрипачей —
деревянные грелки.
Этот край недвижим. Представляя объём валовой
чугуна и свинца, обалделой тряхнёшь головой,
вспомнишь прежнюю власть на штыках и казачьих нагайках.
Но садятся орлы, как магнит, на железную смесь.
Даже стулья плетёные держатся здесь
на болтах и на гайках.
Только рыбы в морях знают цену свободе; но их
немота вынуждает нас как бы к созданью своих
этикеток и касс. И пространство торчит прейскурантом.
Время создано смертью. Нуждаясь в телах и вещах,
свойства тех и других оно ищет в сырых овощах.
Кочет внемлет курантам.
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,
к сожалению, трудно. Красавице платье задрав,
видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то чтобы здесь Лобачевского твёрдо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —
тут конец перспективы.
То ли карту Европы украли агенты властей,
то ль пятёрка шестых остающихся в мире частей
чересчур далека. То ли некая добрая фея
надо мной ворожит, но отсюда бежать не могу.
Сам себе наливаю кагор — не кричать же слугу —
да чешу котофея...
То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом,
то ли дёрнуть отсюдова по морю новым Христом.
Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза,
паровоз с кораблём — всё равно не сгоришь от стыда:
как и чёлн на воде, не оставит на рельсах следа
колесо паровоза.
Что же пишут в газетах в разделе «Из зала суда»?
Приговор приведён в исполненье. Взглянувши сюда,
обыватель узрит сквозь очки в оловянной оправе,
как лежит человек вниз лицом у кирпичной стены;
но не спит. Ибо брезговать кумполом сны
продырявленным вправе.
Зоркость этой эпохи корнями вплетается в те
времена, неспособные в общей своей слепоте
отличать выпадавших из люлек от выпавших люлек.
Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть.
Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть,
чтоб спросить с тебя, Рюрик.
Зоркость этих времён — это зоркость к вещам тупика.
Не по древу умом растекаться пристало пока,
но плевком по стене. И не князя будить — динозавра.
Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера.
Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора
да зелёного лавра.
Не говори! Меня он как и прежде любит,
Мной, как и прежде дорожит...
О нет! Он жизнь мою бесчеловечно губит,
Хоть, вижу, нож в его руке дрожит.
То в гневе, то в слезах, тоскуя, негодуя,
Увлечена, в душе уязвлена,
Я стражду, не живу... им, им одним живу я —
Но эта жизнь!... о, как горька она!
Он мерит воздух мне так бережно и скудно,
Не мерят так и лютому врагу...
Ох, я дышу ещё болезненно и трудно,
Могу дышать, но жить уж не могу!
Что наспех делается — недолго длится.
Между гением и безумным то сходство, что оба живут совершенно в другом мире, чем все остальные люди.
Хозяин погладил рукою
Лохматую рыжую спину:
— Прощай, брат! Хоть жаль мне, не скрою,
Но всё же тебя я покину.
Швырнул под скамейку ошейник
И скрылся под гулким навесом,
Где пёстрый людской муравейник
Вливался в вагоны экспресса.
Собака не взвыла ни разу.
И лишь за знакомой спиною
Следили два карие глаза
С почти человечьей тоскою.
Старик у вокзального входа
Сказал: — Что? Оставлен, бедняга?
Эх, будь ты хорошей породы…
А то ведь простая дворняга!
Огонь над трубой заметался,
Взревел паровоз что есть мочи,
На месте, как бык, потоптался
И ринулся в непогодь ночи.
В вагонах, забыв передряги,
Курили, смеялись, дремали…
Тут, видно, о рыжей дворняге
Не думали, не вспоминали.
Не ведал хозяин, что где-то
По шпалам, из сил выбиваясь,
За красным мелькающим светом
Собака бежит задыхаясь!
Споткнувшись, кидается снова,
В кровь лапы о камни разбиты,
Что выпрыгнуть сердце готово
Наружу из пасти раскрытой!
Не ведал хозяин, что силы
Вдруг разом оставили тело,
И, стукнувшись лбом о перила,
Собака под мост полетела…
Труп волны снесли под коряги…
Старик! Ты не знаешь природы:
Ведь может быть тело дворняги,
А сердце — чистейшей породы!
Только не принимать ничего близко к сердцу. Ведь то, что примешь, хочется удержать. А удержать нельзя ничего.
Если человек болен, то это надолго, если больной, то на всю жизнь.
Всему ища вину вовне,
Я злился так, что лез из кожи,
А что вина всегда во мне,
Я догадался много позже.