Душу вложишь — всё сможешь...
Душу вложишь — всё сможешь.
Душу вложишь — всё сможешь.
Единственная цель жизнь — это сам процесс существования, т. е. вечная борьба за выживание.
Безумец жалуется, что люди не знают его, мудрец жалуется, что не знает людей.
Умей понять, что сказано без звука.
Глазами слышать — вот любви наука.
Быть хорошим человеком значит быть в согласии с самим собой. Разлад — необходимость быть в согласии с другими.
Продаёт бабка на рынке яблоки и кричит:
— Яблоки, чернобыльские яблоки!..
Подходит мужик и говорит:
— Бабуль, что ж ты кричишь, что они чернобыльские, кто ж у тебя их купит-то?!
— Ой, да, покупают, внучок, ещё как покупают... Кто начальнику, кто тёще...
Не надо кидаться в любые объятья.
Любые объятья — как разные платья:
Крикливые, скучные или праздные
И многие часто не безнаказные.
Мужчины не очень боятся стыда.
С мужчин всё нередко — как с гуся вода,
Их только лишь хворь и пугает.
О женщине много сложнее речь —
Ведь ту, что прошла через множество встреч,
Брать в жёны ну кто пожелает?!
Твердят нам, что нынче пришли времена,
Когда можно пить без оглядки до дна
Все страсти и все вожделения.
Однако при этой раскладке вещей
Для всяческих суперлихих страстей
Есть веские возражения.
Ведь счастье, где бурно поют соловьи,
И пошлость, где нет никакой любви, —
«Две очень большие разницы!»
Ведь тот, кто цинично нырнул на дно,
К действительной радости всё равно
Вовеки не прикасается.
Не будем ханжами. И плотская страсть
Имеет над нами, конечно, власть,
Но кто хочет жить бараном?!
Ведь чувственность без настоящих чувств —
Это театр, лишённый искусств
И ставший вдруг балаганом.
А впрочем, погасим излишний пыл.
Не всякий на пошлость запрет положит.
И тот, кто всю жизнь свою проскользил
И верил, что множество раз любил,
Понять всё равно ничего не сможет.
Прекрасное — это нечто такое, что принадлежит исключительно вкусу.
Потому что искусство поэзии требует слов,
я — один из глухих, облысевших, угрюмых послов
второсортной державы, связавшейся с этой, —
не желая насиловать собственный мозг,
сам себе подавая одежду, спускаюсь в киоск
за вечерней газетой.
Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал
в этих грустных краях, чей эпиграф — победа зеркал,
при содействии луж порождает эффект изобилья.
Даже воры крадут апельсин, амальгаму скребя.
Впрочем, чувство, с которым глядишь на себя, —
это чувство забыл я.
В этих грустных краях всё рассчитано на зиму: сны,
стены тюрем, пальто, туалеты невест — белизны
новогодней, напитки, секундные стрелки.
Воробьиные кофты и грязь по числу щелочей;
пуританские нравы. Бельё. И в руках скрипачей —
деревянные грелки.
Этот край недвижим. Представляя объём валовой
чугуна и свинца, обалделой тряхнёшь головой,
вспомнишь прежнюю власть на штыках и казачьих нагайках.
Но садятся орлы, как магнит, на железную смесь.
Даже стулья плетёные держатся здесь
на болтах и на гайках.
Только рыбы в морях знают цену свободе; но их
немота вынуждает нас как бы к созданью своих
этикеток и касс. И пространство торчит прейскурантом.
Время создано смертью. Нуждаясь в телах и вещах,
свойства тех и других оно ищет в сырых овощах.
Кочет внемлет курантам.
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,
к сожалению, трудно. Красавице платье задрав,
видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то чтобы здесь Лобачевского твёрдо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —
тут конец перспективы.
То ли карту Европы украли агенты властей,
то ль пятёрка шестых остающихся в мире частей
чересчур далека. То ли некая добрая фея
надо мной ворожит, но отсюда бежать не могу.
Сам себе наливаю кагор — не кричать же слугу —
да чешу котофея...
То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом,
то ли дёрнуть отсюдова по морю новым Христом.
Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза,
паровоз с кораблём — всё равно не сгоришь от стыда:
как и чёлн на воде, не оставит на рельсах следа
колесо паровоза.
Что же пишут в газетах в разделе «Из зала суда»?
Приговор приведён в исполненье. Взглянувши сюда,
обыватель узрит сквозь очки в оловянной оправе,
как лежит человек вниз лицом у кирпичной стены;
но не спит. Ибо брезговать кумполом сны
продырявленным вправе.
Зоркость этой эпохи корнями вплетается в те
времена, неспособные в общей своей слепоте
отличать выпадавших из люлек от выпавших люлек.
Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть.
Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть,
чтоб спросить с тебя, Рюрик.
Зоркость этих времён — это зоркость к вещам тупика.
Не по древу умом растекаться пристало пока,
но плевком по стене. И не князя будить — динозавра.
Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера.
Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора
да зелёного лавра.
Моё молчанье слышится повсюду,
Оно судебный наполняет зал,
И самый гул молвы перекричать
Оно могло бы, и подобно чуду
Оно на всё кладёт свою печать.
Полюбил богатый — бедную,
Полюбил учёный — глупую,
Полюбил румяный — бледную,
Полюбил хороший — вредную:
Золотой — полушку медную.
— Где, купец, твоё роскошество?
«Во дырявом во лукошечке!»
— Где, гордец, твои учёности?
«Под подушкой у девчоночки!»
— Где, красавец, щёки алые?
«За ночь чёрную — растаяли».
— Крест серебряный с цепочкою?
«У девчонки под сапожками!»
Не люби, богатый, — бедную,
Не люби, учёный, — глупую,
Не люби, румяный, — бледную,
Не люби, хороший, — вредную.
Золотой — полушку медную!
Других не кори, лишь себя возлюбя.
Не мни что ты — всё и что всё — для тебя.